18 июля 2019
Книжная справа
Эссе

"Гордость России"













Новости сайта

Получайте свежие материалы сайта себе на почту





















Илья Бражников
23 апреля 2004 г.
версия для печати

РАЗЪЯТИЕ И ВОСКРЕСЕНИЕ (Православная эсхатология комедии "Ревизор")

I. Иерархия и Абсурд. “...Назначение человека — служить и вся жизнь наша есть служба. Не забывать только нужно того, что взято место в земном государстве затем, чтобы служить на нем Государю Небесному и потому иметь в виду Его Закон”. Н.В.Гоголь. «Авторская исповедь»

1. городничий между землёй и небом

Известно, что список действующих лиц, которым открывается текст комедии “Ревизор”, воспроизводит социальную иерархию уездного города. Сделано ли это нарочно или вышло само собой — вопрос не столь существенный. Существеннее то, что социальной иерархии отведено значительное место в идеальных, но уже не художественных построениях позднего Гоголя, того Гоголя, который начинается фактически вслед за “провалом” первой постановки “Ревизора” в 1836 году и которого спустя десять лет мы видим в “Выбранных местах из переписки с друзьями”. Вчитаемся: “Чем больше всматриваешься в организм управления губернией, тем более изумляешься мудрости учредителей: слышно, что Сам Бог строил незримо руками государей. /.../ Как это верно, что полная любовь не должна быть передаваема по начальству, и всякий начальник, как только заметит ее устремление к себе, должен в ту же минуту обращать ее к постановленному над ним высшему начальнику, чтобы таким образом добралась она до своего законного источника, и передал бы ее торжественно в виду всех всеми любимый царь Самому Богу.” [1]

Об этих воззрениях Гоголя писалось и спорилось достаточно — как при жизни писателя, так и после его кончины. Теперь ясно, что внутреннее единство автора “Ревизора” и автора “Выбранных мест” не подлежит сомнению. Более того: в мистических интуициях позднего Гоголя находим мы ключ к осмыслению одной из самых загадочных комедий в мировой литературе — комедии, в которой достигается столь редкий (для Нового времени) синтез религиозного и художественного сознания.

“Иерархия, — читаем мы у Дионисия Ареопагита в ценимом Гоголем трактате, — есть священный чин, знание и деятельность, по возможности уподобляющаяся Божественной красоте, и при озарении, сообщаемом ей свыше, направляющаяся к возможному Богоподражанию... Итак, кто говорит об Иерархии, тот указывает на некоторое священное учреждение — образ Божественной красоты, учреждение, существующее между чинами и знаниями Иерархическими для совершения таинств своего просвещения и для возможного уподобления своему началу. Ибо совершенство каждого из принадлежащих к Иерархии состоит в том, чтобы стремиться по возможности к Богоподражанию и, что всего важнее, соделаться, как говорит Писание, споспешниками Богу и по возможности обнаруживать в себе Божественную деятельность...” [2] .

Общность представлений раннехристианского мистика и русского классического писателя, разделенных не менее чем тринадцатью (а не то — восемнадцатью) столетиями, была бы поразительна и необъяснима, если бы за ними не просматривалась единая традиция восточно-христианского богословия. Многие “выбранные места” напрямую следуют ей; в этой традиции следует искать также и истоки художественной идеи “Ревизора”.

У истоков этой идеи — Пушкин. Замысел комедии принадлежит ему. Отношение Гоголя к Пушкину в “Переписке”, “Авторской исповеди” и в поздний период творчества вообще — благоговейно и выходит за рамки обычной признательности литературного ученика своему учителю. Гоголь видит в Пушкине духовного наставника. И это не удивительно: многое из сказанного тем в качестве пожелания, совета или простого замечания по поводу открывает Гоголю свой смысл не сразу, но спустя годы, уже по смерти учителя. Это относится и к идее “Ревизора”.

По словам Ю. Манна, Пушкин “намекнул на огромные возможности, которые таит в себе изображение целого организма через одну его “клетку” — через “село”, например /.../ Город как относительно самостоятельная единица — как целое — подобен всегда более крупным социальным организациям: губернии, столице, всему государству.”

[3] Однако намек Пушкина не имел бы такого значения, если бы дело касалось только “социальных организаций”, а “возможности” не казались бы “огромными”, если бы пределом уподобления для города-“клетки” было бы государство как наиболее “крупный” социальный организм. К счастью, социальное тело не предел и еще не все целое; знаменитые слова прозревающего Городничего предполагают больший масштаб: “Вот смотрите, смотрите, весь мир, все христианство, все смотрите, как одурачен городничий!”

Реплика Городничего и его финальный монолог в целом меняют перспективу всего произведения. Частное происшествие здесь раскрывает вдруг универсальный смысл, образ города символически расширяется до значения всего мира. Мерой города?мира, т.е. Града земного, выступает всё христианство – Град Божий [4] . Городничий в этот момент находится в исступлении. Согласно христианскому пониманию, исступленность — пророческое состояние. И вот, находясь в таком именно состоянии, Городничий сначала перестает видеть обычную реальность — то, что у него перед глазами (“Ничего не вижу”), — а затем видит в реальности оба Града, земной и Небесный, когда говорит: “...смотрите, весь мир, все христианство, все смотрите...” Перечисление создает эффект одновременного соприсутствия двух миров, видимого и невидимого, и меж ними, как между двумя безднами, Городничий, вещающий urbi et orbi. Он одновременно выставлен на посмешище перед всем миром и на суд перед всем христианством.

Городничий и мир, Городничий и христианство - отношения с легкостью проецируются из социального в философский и религиозный план, но в действительности все наоборот: действие комедии изначально спроецировано из религиозного и философского в социальный план и может полноценно разворачиваться в нем. Вот в чем богатство художественной идеи “Ревизора” и каковы “огромные возможности”, на которые намекал Пушкин: социальное является лишь образом, проектом мистического.

Символический образ города предполагает мысленное соотнесение со своим Образцом. Град земной всегда выступает в тех или иных отношениях подобия Граду Небесному. То, что такое соотнесение необходимо для всех гоголевских городов, показал в своей книге П. Паламарчук [5]. Он рассматривает все творчество Гоголя как поиск Божьего Града и прослеживает эволюцию: городишко — город — Град”. П.Паламарчук проводит сопоставления высказываний Августина с теми местами “Переписки”, где Гоголь говорит о Небесном Государстве, и утверждает, что в сознании Гоголя начиная с самых первых его произведений происходит “поединок двух городов, сошедшихся и в реальной человеческой личности: города суетной, бесцельной праздности, влекущей от пустого безделья к страшной смерти -? со светлым “душевным городом”, пребывающим, коренящимся в самом сердце человека, странствующим с ним по всем жизненным дорогам и взыскующим “верховной красоты”. Гоголь стал одним из тех, в чьем сознании отразился этот идущий от начала времен [6] поединок двух Градов. “Ревизор” – один из моментов их противостояния, которое в реплике Городничего достигает своей кульминации.

В этом свете особенно ясной становится идея иерархии. Город в “Ревизоре” — замкнутое тело. Ничто чужеродное и никто не проникает в него извне, не изменив при этом своего качества: письма вскрываются на почте, памятник или забор, возникающие на теле города, немедленно обрастают мусором и превращаются в место свалки, частный пристав Прохоров, выезжая за город для порядка, возвращается оттуда пьян. Нелегко и покинуть пределы города: те же письма могут быть задержаны и сколь угодно долго пролежать в кармане у Почтмейстера; отсюда, как известно, хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь; Хлестаков, будучи проездом в городе, две недели не может выехать из него. И только одна весть – о неминуемом прибытии ревизора – достигает города вовремя, и весь он приводится вестью в волнение, словно бы знали и ждали, но “до сих пор, благодарение Богу, подбирались к другим городам; теперь пришла очередь к нашему”. И только Хлестакову, непонятно как оказавшемуся в городе, удается – в силу ли причастности к вести, в силу ли своей небывалой ветрености и “легкости в мыслях необыкновенной” или в силу иных причин, – но ему удается выскочить и унестись на самой лучшей тройке “Бог весть куда”.

Замкнутый город в “Ревизоре” – весь мир. Если иметь это в виду, и сама весть, и фигура Хлестакова получат соответствующий масштаб. В замкнутости города-мира мы найдем причину его конечной гибели [7]. Замыкаясь на себя, социальное тело делается невосприимчивым как к вести, так и к Тому, о Ком она извещает. Замкнувшись в теле и таким образом отделившись, город-мир перестал быть частью целого, забыл, как нужно воспринимать вести из иного мира и как следует себя при этом вести. Иерархия же и учреждена, и существует как раз для того, чтобы не происходило отъединения, она призвана размыкать тело, открывать его целому – в этом ее первая цель. Вспомним: любовь передается и ведет вверх в иерархии, пока не добирается до своего “законного источника”: и передает ее “в виду всех всеми любимый Царь Самому Богу”. И тогда оттуда нисходит свет милости и благодати.

Любая земная иерархия есть отраженный образ Иерархии Небесной и в качестве такового всегда стремится быть увенчанной: конечная цель ее – достижение высшего начала. Монарх – голова социального тела, и только будучи соединенным с ним тело становится единым; а достигая через монарха Всевышнего, собирается единственное истинное тело-целое. Но если где-то этот не человеком установленный порядок нарушается – цепочка рвется, целого уже нет, отделившаяся часть тела обречена. Блаженный Августин пишет о жалком положении отделившейся части: “Граждане земного града… ограничившись жалким могуществом, создают для себя некоторым образом частные самодержавства...” [8].

В комедии “Ревизор” мы становимся свидетелями развенчания иерархии, отпавшей и обратившейся в собственную противоположность, т.е. в абсурд. Абсурд всегда возникает там, где место и чин утрачивают первоначальное истинное значение, а точнее сказать, где это значение позабывается, и образующаяся при сохранившемся знаке пустота значения заполняется произвольным человеческим толкованием. Истинное значение, истинный образ и суть иерархии неизменны и потому всегда присутствуют здесь в качестве надлежащего, должного и в качестве красоты. Но тем разительнее безобразие и абсурд произвольного, неподобающего и недолжного – иерархии, вывернутой наизнанку. Те, кому в силу занимаемых ими мест предписано обнаруживать в себе Божественную деятельность, быть “споспешниками Богу”, не только не стремятся к этому, но в решительный момент начинают споспешествовать не Богу.

2. Богоподражание и бытие уездного города

Однако насколько любая земная иерархия не есть абсурд? Возможно ли избежать абсурда там, где имеет место подражание – пусть даже Богоподражание? Любое подражание тяготеет и в конце концов скатывается к абсурду, за одним только исключением. Это исключение – правильный ритуал. Правильно исполненный ритуал суть уже не подражание, а воспроизведение, причастие. Два лика древнего ритуала – творение-делание и жертвоприношение – воплотились в более новых ритуалах службы и любви.

Только служба и любовь являются охранительным гарантом иерархии. Когда забывают, Кому, Чему и с какой целью ведется подражание; то есть, когда утрачивается истинное значение ритуала, и подражание становится формальным, механическим, ради самого подражания, ради собственной выгоды или ради смеха, – одним словом, всегда и везде, где подражание не есть служба и любовь, оно есть абсурд.

Мы можем наблюдать это в театре, когда актер играет не ради целого, а для того, чтобы вызывать аплодисменты, чтобы его “узнавали”; в литературе – когда писатель движим прежде всего желанием личной славы; всюду, где пользуются положением — местом, которое само по себе способно провоцировать любовь; где любовь присваивается вместо того, чтобы быть “передаваемой по начальству”. “Еще скажу вам слово насчет любви и всеобщего расположения к себе, -? читаем мы у Гоголя, -? за которыми многие так гоняются. Заискивать любви к себе есть незаконное дело и не должно занимать человека” [9].

Но в комедии “Ревизор” мы видим мир без любви, иерархию без любви, обреченные на саморазрушение. Мнимому ревизору выказывается мнимая любовь, мнимое рвение. Мы не видим здесь службы, которая есть Богоподражание, но только подражание службе, то есть подражание подражанию. Городничий не является собой на своем месте, но как бы подражает “городничему”, изображает его. Именно так следует понимать его высказывания о себе в третьем лице, например: “Оно чем больше ломки, тем больше означает деятельности градоправителя”; “Обедаешь где-нибудь у губернатора, а там — стой, городничий!” — и другие. Абсурд этих высказываний очевиден. Разница между ними в том, что в одном Городничий пытается поставить себя на свое место, а в другом, соблазненный перспективой “породниться с дьяволом”, он ставит себя уже на место генерала. Общее же в них, что и там и там Городничий не имеет себя на месте.

Его жена в том же ослеплении небытия видит себя дамой высшего света и не видит, не хочет видеть абсурдности поведения Хлестакова, делающего предложение сразу двум женщинам – ей и ее дочери. Сама дочь, по комичному утверждению своей матери, берет пример с дочерей Ляпкина-Тяпкина, в то время как “есть примеры другие – перед тобою мать твоя”. Ляпкин-Тяпкин пытается подражать “просвещенному человеку” и потому желает казаться отчасти вольнодумцем. В этой роли он готов смущать незатейливые умы провинциалов рассказами о сотворении мира и “столпотворении”, но подражание судье дается ему нелегко: “Я вот уже пятнадцать лет сижу на судейском стуле, а как загляну в докладную записку — а! только рукой махну”. И т.д.

Весь город захвачен безудержным подражанием. Все подражают себе, собой не являясь, или подражают другим, не более достойным подражания. Провинциальный город в целом, каким мы видим его у Гоголя, пытается подражать столице вместо того, чтобы быть собой, и теряет себя, и становится “ни сё, ни то”.

3.разъятое тело соборного города

Гоголь называет свой символический город-мир “сборным городом”. “Сборный” – как бы неполный соборный (выпала одна буква). Определение, выражая идею обобщенности, собранности всего в одном, вместе с тем, помимо авторской воли, указывает на ущербную соборность уездного города. Если соборность – это мистическое и органическое единство целого и его частей, то “сборность” (ср. сборная модель) предполагает рационально?механическое сцепление, без обязательной внутренней связи.

Теперь небольшой экскурс в этимологию. *gord — один из основных и наиболее изученных индо-европейских корней. Легко установить связь русского города с английским garden (нем. garten). Что общего у города и сада (добавим сюда же англ. yard — “двор”)? Разумеется, их огороженность от остального мира (ср. о-город). Отсюда же гордость: гордый находится в тех же отношениях с миром, что и город, и двор. Гордыня, как известно, первый грех. Но этимологически гордость (город) — это и есть, собственно, грех: гъръхъ < гърътн < *gord (связь “греха” со сл. “гореть” (греть) см. у Фасмера т. I, с. 456). Город и грех, таким образом, в своей сути — одно.

Пространственно выраженная суть греха — падение. Это падение на землю, в грунт (to the ground), в грязь (грязь -? это увлажненная земля; земля, на которую упал дождь или град). Человек, согрешив, отпал от Господа, аналогично город отпадает от мира. Только этим можно объяснить полузабытое единство земного града и града, падающего с неба (мерзлые шарики града, грозящие огородам и грядкам, традиционно связываются в мифологическом сознании народа с грехом и наказанием [10] ).

Итак, город, следствие гордости и греха и одновременно наказание за гордость и грех, — это отделившаяся, отпавшая от целого гроздь (или горсть), это Небесный Град, упавший на землю, в грязь и застывший в своем грехе. Мы видим, что любой земной город — это разъятое окаменевшее тело — гротеск и символ в одно и то же время. Само слово гротеск, происходящее от грота (фр. “пещера” grotte и grotesque), по неслучайной случайности оказалось того же корня, что и город. Гротеск скрыт в существе города. Теряя символическое значение, город превращается в труп. Но и наоборот: символическая связь с небесным прообразом — залог вечности. Если в гротескной своей ипостаси город — разъятое тело, то в символической ипостаси (город-сад, garden) это — земной рай, в пределе воссоединяющийся со своим прообразом. В этой связи можно отметить символическое (в отличие от “новых”) пространство и месторасположение древних городов. Рим, Афины, Иерусалим, Киев, Москва, каким бы гротескным ни казался их вид сегодня, остаются символами, веками и тысячелетиями подтверждают свою надвременность [11].

Символический прообраз города живет в сознании людей. В неотправленном письме Гоголя Белинскому читаем: “Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство” [12]. Кто помнит об этом в “Ревизоре”? На первый взгляд, кажется, что никто. Но на самом деле образ иного града, “града невидимого” присутствует в художественном целом произведения. Выдержка из письма Белинскому показывает, насколько ясно для Гоголя существование небесного града. Но то, что можно легко (и без какого-либо ущерба образу) выразить отвлеченным языком метафизики, художественный язык не может выразить прямо. Непосредственно введенный в текст, образ небесного города выглядел бы плоской и беспомощной аллегорией [13]. Автор “Ревизора” избрал другой путь. Он сделал свой город предельно удаленным от небесного прообраза. Эта метафизическая удаленность иного града не является пустой возможностью его бытия. Как в любом настоящем символическом произведении, бытие иного здесь действительно: иное в целом спроецировано в “реальный”, зримый план и раскрывается на социальном уровне. Метафизическая удаленность реализована в физическом пространстве, отражена в реальной пространственной оппозиции: уездный город -- Петербург.

4. Петербург как инобытие

В пространственной оппозиции уездный город/Петербург столица по необходимости берет на себя роль Небесного Града. Так, одна из главных функций монолога Осипа в самом начале 2-го действия — создать образ райской жизни в столице. Приведем этот фрагмент полностью: “...конечно, если пойдет на правду, так житье в Питере лучше всего. Деньги бы только были, а жизнь тонкая и политичная: кеятры, собаки тебе танцуют, и все что хочешь. Разговаривает все на тонкой деликатности, что разве только дворянству уступит; пойдешь на Щукин — купцы тебе кричат: “Почтенный!”; на перевозе в лодке с чиновником сядешь; компании захотел — ступай в лавочку: там тебе кавалер расскажет про лагери и объявит, что всякая звезда значит на небе, так вот как на ладони все видишь. Старуха офицерша забредет; горничная иной раз заглянет такая... фу, фу, фу!.. Галантерейное, черт возьми, обхождение! Невежливого слова никогда не услышишь, всякой тебе говорит “вы”. Наскучило идти — берешь извозчика и сидишь себе как барин, а не хочешь заплатить ему — изволь: у каждого дома есть сквозные ворота, и ты так шмыгнешь, что тебя никакой дьявол не сыщет...” Здесь выделены те моменты в речи Осипа, где реальное описание Петербурга переходит в создание идеального образа города. Особенно резки переходы (собственно, даже перескоки) от танцующих собак ко всему что хочешь и от лагерей к значению всякой звезды на небе. Анализируя эту часть монолога Осипа, мы видим, что он выделяет в качестве особой примечательности столичной жизни тонкость, исполнимость всех желаний, всеобщее равенство и почтительность, всезнание и всевидение, свободу, безнаказанность, защищенность от дьявола. Комично (это бурлеск), что такой персонаж, как Осип удостоился райской жизни (в этом плане показателен эпизод с извозчиком), но ошибки здесь нет: мы видим двух плутов, хозяина и слугу, временно изгнанными из Петербурга. Весь монолог Осипа вызван тоской по потерянному раю. Удастся ли вернуться к той жизни вновь — это ни ему, ни нам неизвестно.

Разумеется, Хлестаков и Осип — комические изгнанники, поэтому причина их изгнания и мучения, которые они претерпевают в изгнании, пародийно снижены, переведены в материально-телесный план (отсутствие денег, голод). И разрешаются мучения, само собой, в этом же плане: изгнанники насыщаются и богатеют [14].

Хлестаков, вроде бы абсолютно непоследовательный, все-таки постоянен в одном. При той “легкости в мыслях необыкновенной”, которая ему свойственна, обращает внимание постоянство отношения его к Петербургу. Это отношение выражает одно его восклицание в начале обеда: “Эх, Петербург! Что за жизнь, право!” Но и перед этим, и после Хлестаков ясно определяет свою позицию. Если он чем и дорожит, то только своей причастностью столице. В момент наивысшего своего отчаяния в пьесе он, поразмыслив, решает не продавать свои штаны, потому что “лучше поголодать, да приехать домой в петербургском костюме”. Учитывая его всецелую зависимость от еды, мы должны признать, что это самая большая жертва, на которую только способен Хлестаков. Петербургский костюм (Хлестаков чувствует это) — не просто предмет роскоши или хвастовства. Он — сила, ведь, действительно, во многом по петербургскому костюму и соответствующей тому “петербургской физиономии” Хлестакова принимают за ревизора. Все, что он получил в уездном городе, было следствием его приезда из Петербурга.

С Петербургом (хотя он сам является его жителем) связаны все представления Хлестакова о счастливой и беззаботной жизни. В этом он нисколько не отличается от Городничего или любого другого провинциала. Если цель жизни Хлестаков видит в том, чтобы “срывать цветы удовольствия”, то жизнь в Петербурге, согласно его описанию, есть не что иное, как срывание этих самых цветов. Петербург для Хлестакова прежде всего место службы, но службу он представляет как удовольствие, путь славы и почестей, которые оказывают ему, Ивану Александровичу. И это не ложь, это отчасти правда. Если бы Хлестаков просто лгал, он, несомненно, был бы изобличен опытным в таких делах Городничим: “Хлестаков вовсе не надувает; он не лгун по ремеслу; он сам позабывает, что лжет и уже сам почти верит тому, что говорит... говорит от души, говорит совершенно откровенно и, говоря ложь, выказывает именно в ней себя таким, как есть” [15]. Ложь не имеет статуса бытия. Хлестаков говорит не то, чего не бывает вовсе, но что, напротив, есть, однако, по-видимому, не в действительном Петербурге. Скажем, тридцать пять тысяч курьеров вызывают ассоциации скорее с Небесными Силами, нежели с действительной чиновничьей инфраструктурой.

Речь Хлестакова не оказала бы такого ошеломляющего воздействия, если бы тот образ Петербурга, который рисует воображение Хлестакова, не совпадал бы с образом, сидящим в голове у каждого чиновника. Неправда о себе смешивается в речах Ивана Александровича с правдой об ином Петербурге, и Городничий точно отзывается о смешанном характере этой правды: “Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь”. Истина, по Городничему, не может быть явлена в чистом виде. Она всегда смешана с ложью — так научила его житейская мудрость. Он дорого заплатит за это свое убеждение.

Из Петербурга ждут истины, Петербурга боятся, с Петербургом связывают надежды на лучшую жизнь. Петербург и чиновникам, и Хлестакову видится средоточием благ. В первую очередь, конечно, материальных. Петербург -карнавальный рай, край материального достатка и изобилия. Потому и верят совершенно неправдоподобному арбузу в семьсот рублей на столе Хлестакова и супу, который “в кастрюльке прямо на пароходе приехал из Парижа; откроют крышку — пар, которому подобного нельзя отыскать в природе”. Эти арбуз и суп — явления того же ряда, что и “две рыбицы: ряпушка и корюшка”, о которых мечтает Городничий и которые в его мифологическом представлении символизируют петербургский рай. А. Синявский, анализируя эти представления, пишет: “Это же возвращенный Эдем, вековечная мечта человечества, высказанная на дураковатом, провинциальном языке, — благоухание райского сада и жажда полета, восторга, движения, возвышения над толпой, над собой! Даже голубая кавалерия через плечо [Городничий мечтает о том, что в Петербурге ему повесят “кавалерию через плечо” и спрашивает жену, какая лучше — красная или голубая? — И.Б.], не побоюсь сказать, имеет здесь небесный оттенок” [16].

Определенная доля мудрости заключена в словах жены Городничего, сетующей в разговоре о Петербурге на грубость “Антоши”, несовместимую, по ее мнению, со столичной жизнью: “Ты должен помнить, что жизнь нужно совсем переменить...” и: “А там ведь жизнь совершенно другая...” Все это смешно: смешна наивная вера чиновников слову начальника, смешны мифологические представления о Петербурге. Этот смех разоблачает вообще все убогие и беспомощные попытки представить иное бытие, это смех над человеческой ограниченностью, претендующей на истину.

Можно задаться вопросом: а что тут смешного? Что представления героев о Петербурге не соответствуют реальному облику столицы? Нет, почему же: то, что им видится, без сомнения, они бы там нашли, там это есть. Но есть в Петербурге вместе с тем и нечто иное, чего как раз они не могут увидеть; смешно, что они видят только то, что видят; что, рисуя идеал, они совсем не касаются идеального. Смешон карнавальный рай. Смешно представление о рае как об изобилии вкусной еды, приятных запахах и т.п. Следовательно, в данном случае смех Гоголя -? это не карнавальный смех, поскольку здесь высмеивается сам карнавальный идеал, о котором писал Бахтин [17]. Но это также не сатира и не сарказм, потому что смех автора здесь не уничтожает героев, он полон жалости, сострадания к ним. Поневоле жаль голодного Хлестакова, не говоря уже о крушении иллюзий Городничего, которое носит отпечаток трагического. Да, можно с полным правом утверждать, что Городничий в 5-м действии — трагическое лицо, выступающее в комической маске.

Осмеиваются представления, но не осмеивается сама способность представлять иное, мечтать о лучшем мире, не может быть осмеяно само ожидание и жажда иного бытия. В христианской традиции слово "жажда" имеет буквальный смысл: душа жаждет Господа, жаждет упиться Им. Мечты Городничего грубы, он жаждет материального насыщения, но, как мы видим, даже земные желания основываются на истине: Городничему кажется, что в ином мире он сможет насытиться, что там он вкусит пищу, которой больше не найдет нигде, что вкуснее и питательнее ряпушки и корюшки уже не может быть ничего. Здесь уместно вспомнить, что рыба — один из первых символов Христа. Именно рыбу вкушает Господь с апостолами по Воскресении (Лк. 24, 41–43) [18].

Ожидание иного, лучшего в “Ревизоре” связано с Петербургом. Петербург размыкает замкнутое пространство уездного города. Вроде бы отделившееся, предоставленное самому себе тело вспоминает вдруг о наличии головы. Голова намерена строго осмотреть тело. Тело, долго скрывавшееся от этого взгляда, приведено в смятение и страх предстоящим осмотром. Весть о неминуемом предстоянии застала тело врасплох.

Итак, Петербург в “Ревизоре” выражает начало иерархии, которая раскрывает в гротеске символ, кладет конец беспорядочности и незавершенности абсурдного мира. В ответственном предстоянии столице уездный город должен открыть свое истинное лицо. Это значит: прекратить бессмысленное подражание, вернуть настоящий облик, т.е. обнаружить верность красоте Небесного прообраза, стать собой — единственным и неповторимым местом на земле, райским садом для живущих в нем, — преодолеть свою удаленность, тем самым искупив грех, — эту кажущуюся привычной черту града земного.

5. Красота и нагота

Вернемся, однако, к вопросу: возможно ли избежать абсурда в подражании? Приложима ли идеальная мера к земному миропорядку и можно ли оценивать по высшей шкале захудалый уездный городишко? Что дало автору право столь безжалостно высмеять своих героев? Ответ: максимализм мистика. Гоголь был убежден, что объективное существование истинной Красоты есть нудительное требование исправлять и преобразовывать земные безобразия. Именно поэтому он верил “волшебной силе искусства”, способной ввиду причастности Красоте изменить мир, улучшить людские нравы, вернуть человечество на путь служения и любви. “Вопрос о природе эстетического начала и об отношении его к моральной теме в человеке всю жизнь занимал, можно сказать, мучил Гоголя...” — пишет В.В.Зеньковский. Исследователь называет воззрения писателя “эстетической утопией” [19]. Сходным образом отзывается о них и К.В.Мочульский. Он оценивает систему эстетических и социальных взглядов Гоголя как “романтическую утопию” [20]. Утопия, дословно, – “место, которого нет”. То, что существует лишь в воображении, фантазии. Однако Гоголь не мечтатель. Он мистик. Он видит то, о чём говорит. Он описывает реальность.

Что Гоголь созерцал высшую Красоту — в том не может быть сомнений. Что в свете Ее он видел несовершенство людей, мира и прежде всего свое несовершенство — это также несомненно. Как и многие мистики, он не находил языка, адекватного переживаемой Красоте, с помощью которого мог бы он выразить то, что ему открывалось. “Темнота выражения во многих местах сбивает только читателя, но если бы пояснее выразил ту же самую мысль, со мной бы многие перестали спорить” [21] , — говорит Гоголь в “Авторской исповеди”. Заметим: это слова писателя, чье художественное мастерство мало с кем может сравниться. В поздний период творчества часто приходится слышать от Гоголя жалобу на неопределенность, неясность в выражении им своих мыслей. Даже такой терпимый в отношении чужой идеи мыслитель, как Зеньковский, отмечает “наивную, порой очень претенциозную, а иногда и неприемлемую форму “Выбранных мест” [22]. Но Гоголь надеялся, что доступная ему единственному мера откровения станет достоянием всех, и потому, спеша высказать главное (это касается в особенности его “Переписки”), подчас пренебрегал формой.

И в не меньшей (если не в большей) степени, чем бездонная Красота, была открыта и терзала художника бездна безобразия — ужасная нагота человека. Нагота прекрасна и безобразна в одно и тоже время — вот загадка, над которой бился не один Гоголь и не одно поколение в искусстве. Но Гоголь с его способностью “угадать человека” и несколькими росчерками пера “выставлять его вдруг всего, как живого”, Гоголь, способный обнажить всего человека, заставить смеяться над ним и тут же принудить его пожалеть, — как никто другой, приблизился к разгадке тайны наготы [23].

В день Страшного Суда, когда мертвецы встанут из могил такими, какие есть, эта нагота узрится всеми. Страшный Суд стал реальностью для Гоголя с самого раннего детства — после одного яркого рассказа его матери. И с тех пор это событие не раз переживается Гоголем мистически. Он пытается осмысливать всемирную историю и свою собственную жизнь в единой эсхатологической перспективе. При таком рассмотрении отдельные разрозненные факты теряют свой частный характер и приобретают особое значение, становясь звеньями одной цепи. Осознав реальную ответственность перед Судом, Гоголь перерождается как писатель.

Идея эстетического преобразования мира не покидает его и на самом последнем этапе творческого пути, когда мировоззрение его по сути уже внекультурно. Гоголь знает, что в конце времен будет явлена вечная Красота. Та самая, которая и спасет мир: на Страшном Суде спасутся те, кто причастится Ей.

Красота есть верность своему единственному образу, ибо этот лик — образ и подобие Божье. Богоподражание есть сохранение себя в своей целости и неизменности. Не терять головы, лица, места — вот что значит уподобляться Богу, который всегда есть Тот, Кто Он есть, и никто другой [24].

Герои “Ревизора” (как и многие другие герои Гоголя) каждую минуту готовы терять лицо, изменять своему месту. Последней правдой о людях звучат слова Городничего: “Вижу какие-то свиные рыла вместо лиц, а больше ничего...” Сам Городничий, как то ни странно, единственный, кто не вполне потерял лицо. Он богобоязнен и, по словам Гоголя, “помышляет когда-нибудь потом покаяться” [25]. То, что происходит с ним в 5-м действии, — настоящее прозрение. Только он понимает истинный смысл происходящего. Только он поднимает лицо вверх при известии о приезде настоящего ревизора. Он знает, откуда того следует ждать. А его самая, наверное, известная фраза: “Чему смеетесь? — Над собою смеетесь!” — обращение ко всем, кто в эту минуту, надев маску смеха, теряет лицо.

Полный текст статьи находится в прикрепленном файле


Прикреплённый файл:

 raz_i_vos.zip, 187 Kb



Оставить свой отзыв о прочитанном


Ваше мнение об этом материале:

— Ваше имя
— Ваш email
— Тема отзыва

Ваш отзыв (заполняется обязательно):

Введите текст показанный на картинке:

Правая.ru


Получайте свежие материалы сайта себе на почту
Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Использование материалов допустимо только с согласия авторов pravaya@yandex.ru, с обязательной гиперссылкой на сайт Правая.ru.
 © Правая.ru, 2004–2019