24 мая 2019
Правый взгляд

"Гордость России"













Новости сайта

Получайте свежие материалы сайта себе на почту





















Илья Бражников
1 октября 2010 г.
версия для печати

Скифский сюжет. Узнавание

Скифский сюжет зарождается в русской поэзии, прежде всего, как героический миф о «воинственном», «диком» до свирепости и жестокости, сильном и выносливом, но безудержном в веселье и разгуле северном «варваре» — скифе. Все указанные черты участвуют в формировании концепта «русский характер», корректируя представление о нём. Русские романтики-традиционалисты совершают настоящую «скифскую революцию» в понятиях...

Скифский сюжет. ВОЗНИКНОВЕНИЕ

В первой части нашего исследования мы говорили, в частности, что у русских традиционалистов («младоархаистов») начала XIX века (А. Грибоедов, П. Катенин, В. Кюхельбекер и др.) возникает чисто историософское понимание народа, воплощающего одновременно начала «старины» и «природы», культивируемые всеми романтиками. Русские романтики-традиционалисты фактически представляют своей творческой деятельностью новый этап в развитии скифского сюжета. Следует даже усилить данное утверждение: они совершают настоящую «скифскую революцию» в понятиях. Для них «дикий» перестает быть отрицательной категорией. Вслед за Руссо они романтизируют дикаря, полемизируя с карамзинистским культом всего изящного и цивилизованно-утонченного.

В до-романтический период в целом господствовало представление о скифе как о «варваре», «дикаре», восходящее к античной традиции, которое было усвоено европейским сознанием в Новое время – по-видимому, начиная с XVII в. и во всяком случае было уже отчётливо сформулировано в эпоху Просвещения. Полагая себя единственным наследником и правопреемником греко-римской цивилизации, европейское сознание усвоило и оппозицию Востоку. Представление об этом Востоке у европейцев вплоть до XIX в. и даже позже было, как и у античных авторов, довольно расплывчатым, окутанным легендой: с одной стороны, там виделась угроза, с другой – источник всего таинственного и чудесного. Причем восточная граница Европы была очень нечёткой [1], что также находило опору в античных представлениях, где к востоку и северу от известных грекам пределов располагались легендарная Гиперборея и «скифы» как общее название для самых различных племен.

Ещё Вольтер, описывая Россию XVIII в. в своей «Истории Петра», оперирует античными географическими названиями и этнонимами: Борисфен, Танаис, Меотида, скифы, сарматы, гунны, массагеты, роксаланы и пр. Т.е. он смотрит на Россию сквозь античную оптику как на «Скифию» или «Киммерию». Последний топоним встречается в философской повести «Царевна Вавилонская». Если «скифы» здесь – просто кочевники во главе с «ханом скифов», то «империя киммерийцев», когда-то «ничем не отличавшаяся от Скифии, но с некоторых пор ставшая такой же цветущей, как государства, которые чванятся тем, что просвещают другие страны» — это цивилизованная Россия во главе с просвещенными монархами. Противопоставление «скифов» и «киммерийцев» в этой повести – видимо, следствие того удивления, которое однажды было высказано Вольтером в связи с расположенностью к нему и идеям Просвещения императрицы Екатерины: «В какое время мы живем! Французы преследуют философию, а скифы ей покровительствуют!»

Именно с этим уже сформировавшимся стереотипом о «диких» скифах – восточных кочевниках и северных варварах, — скорее всего, связаны попытки первых русских авторов, обратившихся к скифской теме, «растождествиться» с древними скифами, дабы подтвердить свою приверженность европейской идентичности. Автор оригинального и обширного исторического труда «Скифская история» (1692) Андрей Иванович Лызлов, фактически, называет скифами предков татар и турок, с которыми борются «россиане» вместе с другими европейскими народами. Он в частности пишет: «Но от пятисот лет и больши, егда скифове народ, изшедши от страны реченныя их языком Монгаль, ея же и жители назывались монгаилы или монгаили, поседоша некоторыя государства [яко о том будет ниже], измениша и имя свое, назвашася тартаре, от реки Тартар или от множества народов своих, еже и сами любезнее приемлют или слышат». То есть, согласно Лызлову, скифы – это монголы, изменившие самоназвание на «татары». В Российскую землю (как и турки в Западную Европу) они приходят как завоеватели. Политический заказ этой книги (видимо, князем В. В. Голицыным) в разгар крымско-турецких кампаний, непосредственными участниками которых были и А. И. Лызлов, и командующий русским войском кн. Голицын, в преддверие русско-турецких войн XVIII в. – более чем очевиден. Лызлов, несомненно, работает в рамках общеевропейского антитурецкого, антиисламского идеологического «тренда». Это подтверждает современный исследователь «Скифской истории» Е.В. Чистякова: «В соответствии со своими взглядами А. И. Лызлов заостряет антитурецкую и антимусульманскую направленность источников».

Вслед за А.И.Лызловым мнение о «скифах-татарах» находит поддержку у такого автора, как Антиох Кантемир. В своей «Песни IV. В похвалу наук» (1735) он говорит о «диких скифах», презиравших всякую государственность, но, тем не менее, склонившихся перед Мудростью Просвещения:

И кои всяку презрели державу,

Твоей склонили выю, усмиренны,

Дикие скифы и фраки суровы,

Дав твоей власти в себе знаки новы.

В примечании Кантемир разъясняет, что «дикие скифы» — «татаре, сиречь».

М.В. Ломоносов, опровергая это заблуждение, присоединяется к другому, также явно ошибочному (а возможно, и злонамеренному) мнению немецкого придворного историка Байера, который «финцев, естландцев и лифландцев почитает остатками древних скифов». «Чудские поколения суть от рода подлинных древних скифов, — делает вывод Ломоносов, — ныне по большей части Российской державе покоренные или уже из давных времен в единнарод с нами совокупленные» [2].

Стремление «растождествиться» со скифами просматривается у всех «русских европейцев», западников XVII-XVIII веков — вплоть до Н.М. Карамзина, хотя тут можно проследить уже некоторую динамику. Так, известный карамзинист И. И. Дмитриев употребляет иронически по отношению к слову «скиф» эпитет «грубый» (что, в заданном контексте, является, конечно, синонимом «дикого»). В «Послании к Аркадию Ивановичу Толбугину» (1795-1799) он выражается так:

Грубый скиф по бороде,

Нежный Орозман душою

Здесь появляется важный атрибут поэтического образа скифа – борода, которая затем не раз ещё будет встречаться, особенно в сочинениях европейцев о России. Если дикий скиф – это стереотип европейского Просвещения, следствие европейской рецепции античной культуры, то грубый скиф (в противоположность культу изящного и утонченного) – выражение явно сентиментальное. Но, заметим, что у Дмитриева «грубость», как и борода, может быть обманчивой личиной для нежности и чувствительности. Таким образом, если Кантемир является первым русскоязычным автором, употребившим по отношению к скифу устойчивый эпитет «дикий», то в кругу карамзинистов складывается представление о внешне «грубом», «бородатом», но нежном «в душе» скифе. И это будет существенно для последующей эволюции скифского сюжета у романтиков. У самого Карамзина, в его «Истории» скифская тема присутствует лишь как стилизованный пересказ Геродота.

Именно в полемике с «карамзинизмом» у Грибоедова впервые встречается специфическое употребление слова «хищник», близкое по значению к «дикому скифу».

Однако, не «традиционалисты» (что было вроде бы логично) впервые в истории русского Просвещения примеряют понятие «скиф» к себе. Поэт-карамзинист А. Ф. Воейков, порывая с тенденцией «дистанцирования» от исторических скифов и вслед за философом Лейбницем сближает «скифов» и «славян» — до полного отождествления. В своем вдохновенном послании 1812 года «К отечеству» он творит уже полноценный скифский миф:

О Русская земля, благословенна небом!

Мать бранных скифов, мать воинственных славян!

Юг, запад и восток питающая хлебом, —

Коль выспренний удел тебе судьбою дан!

Твой климат, хлад и мраз, для всех других столь грозный,

Иноплеменников изнеженных мертвит,

Но крепку росса грудь питает и крепит.

Здесь по отношению к скифу вместо привычных «дикий» и «грубый» употреблен новый эпитет – «бранный», и это, конечно же, является следствием великой победы 1812 года. «Скифы» и «славяне» — два воинственных племени, связанных общей родиной – Русской землей – и общей историей. «Воинственные славяне» выступают как наследники «бранных скифов», продолжатели их дела. Это очень существенный «поворот» скифского сюжета, через Воейкова он впервые происходит в русской поэзии. Представление о Русской земле здесь, конечно же, восходит к ПВЛ и «Слову о полку Игореве», являясь, как мы помним, одним из исходных понятий русского ИТ. Ключевые параметры скифского мифа у Воейкова заданы, помимо эпитета «бранный», темой амбивалентного холода, смертельного для врагов, но спасительного для «росса», и «хлебом». Последний мотив, несомненно, восходит к Геродоту, который, во-первых, упоминает скифов-пахарей, а во-вторых, пересказывает скифскую легенду о золотом плуге, упавшем с неба [3]. Плуг и меч – символы скифской цивилизации, подражать которой надлежит нынешней, российской, Русская земля в прошлом – это Скифская земля. Свобода и земледелие представлены здесь двумя основополагающими факторами цивилизации. Воейков фактически противопоставляет российско-скифский Север «римскому» Западу:

О росс! вся кровь твоя отчизне — довершай!

Не Риму — праотцам великим подражай.

Смотри, перед тобой деяний их зерцало;

Издревле мужество славян одушевляло:

Царица скифская, рассеяв персиян,

Несытого кровей главу отъемлет Кира;

Опустошителю Персеполя и Тира

Вещают их послы: «Богами скифам дан

Плуг — чтоб орать поля, меч — биться за свободу;

Будь другом, не врагом ты храброму народу.

Женоподобных нет меж нами индиян;

Нет тканей пурпурных, смарагдов, перл и злата —

Стрелами, копьями и бронями богата

Лишь Скифская земля. Мужей увидишь здесь —

За независимость все, все мы ополчимся,

Или смирим твою неистовую спесь,

Иль ляжем все костьми, — тебе ж не покоримся!»

Поэтическое отождествление «скифов», «россов» и «славян» в стихотворении Воейкова, как и скифская метафора Наполеона, не остаются без последствий. Н. И. Гнедич в своем послании «Иностранцам…» (1824) прямо, без обиняков именует себя «скифом». И сам лирический герой – скиф, и принадлежит он к общности скифов, имеющих свои «обычаи» — застольные прежде всего. Если Воейков ещё призывал подражать предкам-скифам, то здесь уже метафорическое значение начинает превалировать над основным (историческим):

Приветствую гостей от сенских берегов!

Вот скифского певца приют уединенный…

Воздайте, гости, честь моим богам домашним

Обычаем, у скифов нас, всегдашним:

Испей, мой гость, заветный ковш до дна

Кипучего задонского вина;

А ты, о гостья дорогая,

И в честь богам,

И в здравье нам,

Во славу моего отеческого края,

И славу Франции твоей,

Ковш меда русского, душистого испей.

Когда-нибудь и вы в родимой стороне,

Под небом счастливым земли свободной вашей,

В беседах дружеских воспомните о мне;

Скажите: скиф сей был достоин дружбы нашей:

Как мы, к поэзии любовью он дышал,

Как мы, ей лучшие дни жизни посвящал,

Беседовал с Гомером и природой,

Любил отечество, но жил в нем не рабом,

И у себя под тесным шалашом

Дышал святой свободой.

[Н. И. Гнедич. Иностранцам гостям моим: «Приветствую гостей от сенских берегов!..» (1824)]

Здесь просматривается очень важный для дальнейшего развития мотив «скифского сюжета», с которым мы встречаемся впервые в письме у К.Н. Батюшкова. «Скифство» (и это глубоко не случайно) обнаруживается при встрече с иностранным, «иностранцами». «Сенские берега» (Париж) здесь соотносятся со «скифским» приютом. Противопоставления Восток – Запад (как у Воейкова) здесь нет; напротив, есть сближение: «слава Франции» соотнесена с любовью к «Скифии», «святая свобода» — общая для автора и его французского адресата ценность. Конечно, Гнедич находится ближе к просветительской позиции, знакомой по Вольтеру: его самоименование скорее шутливо-аллегорично, как у философа, когда он говорит об «империи киммерийцев», где совсем недавно «во всей своей свирепости господствовала дикая природа, а ныне царят искусства, великолепие, слава и утонченность». Лирический герой Гнедича – это «просвещенный скиф», ещё не «романтический».

Обе линии – и Воейкова, и Гнедича, а также более раннее сентиментальное представление о «грубом» скифе – своеобразно преломляются в раннем пушкинском послании «К Овидию»:

Рожденные в снегах для ужасов войны,

Там хладной Скифии свирепые сыны,

За Истром утаясь, добычи ожидают

И селам каждый миг набегом угрожают…

И «хладная Скифия», и «угрожающий» характер скифов, ставшие уже стереотипами сюжета, принимаются Пушкиным и даже усилены в звучании: скифы здесь уже «рождены в снегах» (очевидное сближение с российской географией) и названы «свирепыми» — в этом можно видеть развитие и усиление прежних эпитетов дикий и грубый. Скифы описываются, как хищники: «утаясь, добычи ожидают». Впрочем, это «овидиевское» восприятие. Конструкция параллелизма у Пушкина здесь сложная: Овидий – посланец юга в северной Скифии, а лирический герой, alter ego автора, наоборот, «суровый славянин» в ссылке, которая впоследствии получит название «Южной». Но и этот «юг» – скифская земля:

На скифских берегах переселенец новый,

Сын юга, виноград блистает пурпуровый.

Виноград-«переселенец» здесь (по ассоциации с древней метафорой «вина поэзии») равно может быть отнесён к обоим поэтам – Овидию и Пушкину. Скифы, как следует по Геродоту, изначально винограда (который в данном контексте приобретает и общее значение «культуры») не знали.

И далее собственно скифская тема у Пушкина (в отличие от скифского сюжета, который получит глубокое развитие в «Цыганах») оказывается постоянно сопряжена с этим «виноградным» мотивом. В частности, «дикость» скифа иронически переосмысливается поэтом в ряде произведений как способность к обильным застольным возлияниям, с легким оттенком оргиастичности. «Скиф» становится у него почти что синонимом «пьяницы». Уже в послании 1822 г. «Друзьям» говорится о «жажде скифской», а в двух поздних стихотворениях 1835 г. высказываются полярные позиции, но объединенные одной идеей:

Мы не скифы, не люблю,

Други, пьянствовать бесчинно.

И:

Теперь не кстати воздержанье:

Как дикий скиф хочу я пить.

Я с другом праздную свиданье,

Я рад рассудок утопить.

Итак, пушкинское ироническое переосмысление «дикости» скифской – это способность к безудержному и безрассудному веселью, пьянству. Здесь уже намечается мостик к «дионисийству» Вяч. Иванова и цыганской теме у Блока. Вообще же говоря, «пьянство» скифов не изобретение Пушкина. Греки считали варварским скифский обычай пить неразбавленное вино, в результате чего те теряли контроль над происходящим. Исходный источник этого мотива – рассказ всё того же Геродота о мидийском царе Киаксаре, перебившим вождей скифов, когда они напились допьяна на устроенном в честь них пире [4].

Скифская «свирепость» далее поэтически ещё усиливается, превращаясь в «кровожадность» и даже «злодейство». П. А. Катенин в идиллии «Между Оссы-горы и горы высочайшей — Олимпа…» (1831) характеризует скифа (исторического, без метафорики) следующими словами:

Скифу предал в руки, жадному крови злодею:

Узами члены связав, он острою медью с живого

Кожу совлек.

С «диким» скифом с семантическим оттенком «кровожадный» мы встретимся ещё в шуточном стихотворении Баратынского 1841 г. Там оппозиция: нег европейских питомецдикий скиф, несомненно, уже идеологизирована в контексте начавшегося спора между западниками и славянофилами (но одновременно и де-идеологизирована, т.к. это послание к мухе, которая и превращает своим укусом «западника» в «скифа», «жадного смерти врага». (Е. А. Баратынский. Ропот. «Красного лета отрава, муха досадная, что ты...»

Итак, скифский сюжет зарождается в русской поэзии конца XVIII-начала XIX века, прежде всего, как героический миф о «воинственном», «диком» до свирепости и жестокости, сильном и выносливом, но безудержном в веселье и разгуле северном «варваре» — скифе. Все указанные черты имплицитно проецируются на формирующийся в это время концепт «русский характер», корректируя представление о нём. После блестящей победы в Отечественной войне 1812 года, которая в это же время будет поэтически осмыслена как «скифская война», Росс и Скиф, скифское и российское, Скифия и Русская земля сближаются до полного отождествления.

Встречаясь с европейской концепцией «естественного народа» (Руссо, Гердер), существующей до определенного момента параллельно скифскому сюжету, скифский миф попадает в поле идиллического хронотопа. Так, в оде «Против корыстолюбия». Кн. III, ода XXIV (1814) её автор В.В. Капнист фактически создает утопическую страну «блаженных кочующих скифов» – уже прямых предшественников пушкинских цыган:

Блаженней геты и степные

За понтом скифы жизнь ведут,

Что на колесах подвижные

Их домы за собой везут;

Земля, без граней, им свободно

Приносит жатвы и плоды,

И ратаи там лишь погодно

Проводят тучные бразды;

Один, скончав свою работу,

Другому труд передает,

Взаимну доставляет льготу

Соседу своему сосед.

Там муж не раб жене богатой,

Она не знает волокит,

Наследны доблести ― не злато

Всяк драгоценным веном чтит.

Там в браке верность неизменну

Хранит врожденный страх стыда:

Забывших клятву их священну

Преступниц нет иль смерть ― их мзда.

Развивая «хлебный» мотив сюжета, Капнист стремится показать, что обширные владения скифов и их обильные плоды являются следствием неиспорченности их нравов, отсутствию в них порока корыстолюбия, который обличается им в современном обществе. Если «хлебный» мотив здесь вполне узнаваем и традиционен со времен Геродота, то идеальная нравственность, «доблести» скифов – неожиданный ход, превращающий само название скифов здесь в условность, поскольку трудно согласуется с мифом о воинственности и безудержности исторических скифов.

Тем не менее, несмотря на некоторую условность, и этот ход имеет большое значение для развития скифского сюжета. Он находит продолжение в романтической элегии ныне малоизвестного, но в свое время весьма ценимого А.С. Пушкиным и его кругом поэта В. Г. Теплякова.

Тепляковские скифы получили в наследство от отцов и свято берегут богатство дикой их свободы. Знакомый нам эпитет дикий здесь окончательно прощается со всем смысловым рядом, связанным с грубостью, жестокостью, свирепостью и становится признаком неизменно положительно маркированной черты поэтических скифов – свободы. Дикая здесь значит: естественная, первобытная, присущая золотому веку. Скифы Теплякова – это «химически чистый» «естественный народ» Гердера, «природы сын». Основные эпитеты, употребляемые со словом «скиф», — бедный (в значении: неимущий) и счастливый (как синоним беспечного):

И кочевал счастливый скиф

Беспечно по лесам душистым…

Характерно, что рядом мы встречаем и слово «первообразный», несколькими годами ранее употребляемое Грибоедовым в отношении русского народа. Здесь говорится о первообразном творенье, которое:

Как пир божественный, очам его сияли;

Как бесконечный сад, дремучие леса

Пред ним, шумя, благоухали.

Ему пещерный свод чертогами служил,

Постелей ― луг, блестящий златом;

― тогда он был

Всему созданью милым братом…

Пастух и царь в степях своих,

Не зная дальней их границы,

Он был вольней небесной птицы,

Когда с ним вихрь пустынь родных,

Его скакун неукротимый,

Гулял в степи необозримой…

Вдали с небесной синевой,

Как пестрый Океан, сливался…

[В. Г. Тепляков. Третия фракийская элегия: «Обширный божий мир раскрылся предо мной...» Фракийские элегии, 3 (1829.03.27)

Здесь скифский сюжет принимает в себя все основные характеристики идиллического хронотопа. Скифы – это идеальный Народ, сын Природы. Это народ вольный, кочевой; свобода «передвижных городов» романтически жёстко противопоставлена «помрачению» ума и повреждению нравов современной городской цивилизации. Тепляков, как и все романтики-традиционалисты, соединяет утопический культ русской старины с культом Природы. В данной элегии, правда, речь не о русской старине, а о скифском золотом веке. Но поэтически русские (россы, славяне) и скифы (как мы уже имели возможность убедиться) стали одним целым. Вслед за пушкинскими «Цыганами» Тепляков продолжает русскую «номадическую» тему. Таким образом, скифский сюжет соединяется с так наз. «номадизмом». Тепляков вносит существенную переакцентуацию: не воинственность скифов выходит на первый план, а их блаженство, счастье, достигаемое прежде всего тем, что они ещё не знают ужасов «цивилизации» и свободно кочуют.

Далее эта кочевая свобода, возможность вольно передвигаться по широкому русскому простору, через лермонтовское стихотворение «Родина», соединится с чувством почвы и мотивом возвращения домой. Скифство станет почвенничеством.

Продолжение следует

[1] См. Ле Гофф Жак. Рождение Европы. СПб.: Александрия, 2008. 398 с. С. 22-24.

[2] М. В. Ломоносов. Древняя российская история. Фрагменты (1754-1758)

[3] Геродот, История IV 17

[4] Геродот, I, 106.


Прикреплённый файл:

 napoleon.jpg, 25 Kb



Оставить свой отзыв о прочитанном


Ваше мнение об этом материале:

— Ваше имя
— Ваш email
— Тема отзыва

Ваш отзыв (заполняется обязательно):

Введите текст показанный на картинке:

Правая.ru


Получайте свежие материалы сайта себе на почту
Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Использование материалов допустимо только с согласия авторов pravaya@yandex.ru, с обязательной гиперссылкой на сайт Правая.ru.
 © Правая.ru, 2004–2019