23 мая 2019
Правый взгляд

"Гордость России"













Новости сайта

Получайте свежие материалы сайта себе на почту





















Илья Бражников
23 августа 2011 г.
версия для печати

Царский страж вековечности

На Матёре реальной властью над временем владеет царский листвень –«удерживающий» Царский Род. «Удерживать время» значит хранить настоящее, бытие – то, что есть, — от распада, а совсем не разрушать настоящее от лица неопределенного будущего, выступая следовательно агентом небытия. Царский Род (а с ним и независимое бытие Матёры-России) не может исчезнуть и ещё проявится в истории – очевидно, на «конец века»

1. Хронотоп острова

Прощание с матёрой«Прощание с Матёрой» — повесть, несущая в себе некоторые черты «ретроспективной» утопии, с чётко выраженным эсхатологическим содержанием. Ключевую семантическую нагрузку здесь несёт хронотоп острова, которому изначально присуща эсхатологическая семантика спасения, покоя, блаженства, счастья, бессмертия. Как известно, прототипом Матёры в повести В.Г. Распутина послужила Аталановка – затопленная родная деревня писателя. Распутин позволил лишь одну художественную вольность – изменил береговое поселение на островное. Это вроде бы незначительное и как бы «естественное» пространственное смещение существенно углубило авторский замысел, поскольку привело к изменению архетипики текста и вывело писателя на древнейший со времен начала письменной культуры хронотоп.

Конкретно-исторический сюжет о затоплении острова Матёра водами сибирской реки Ангары в середине ХХ века органично вплетается в ткань метарассказа, сложившегося на протяжении нескольких тысячелетий практически во всех письменных традициях мира. Хронотоп острова занимает одно из центральных мест уже в фольклоре и древнейшем эпосе. Можно вспомнить остров предков, омываемый водами смерти, к которому отправляется Гильгамеш в поисках вечной жизни, или воспетые Гомером Елисейские поля (в латинской транскрипции – Элизиум), расположенные на блаженных островах (Одиссея, IV, 563-568), где упокоивались души избранных героев.

В русской устной традиции это место занимает остров Буян, который тоже непосредственно связан с темой бессмертия. А.Н. Афанасьев отмечает: «Небесное царство представлялось <…> окруженным со всех сторон водами, т. е. островом»; «Предания помещают рай на блаженных или счастливых островах <…>»[1]. В пушкинской Сказке о царе Салтане на острове Буяне живет царевич Гвидон, символически умерший и воскресший – обретший второе рождение.

Намёк на символическую соотнесенность распутинской Матёры со сказочно-заговорным островом Буяном есть и в самой повести. Уже в первом разговоре, где матёринцы обсуждают свои судьбы во время и после «потопа», Сима говорит: « — Мы с Коляней сядем в лодку, оттолкнемся и покатим куда глаза глядят, в море-окиян...»[2] [216]; «На море-окияне, на острове Буяне...» – некстати вспомнилась Дарье старая и жуткая заговорная молитва...» [239] Здесь «некстати» потому, что Матёра гибнет («Скоро, скоро всему конец»), а остров Буян – место вечной жизни, вечной весны или лета: «Остров Буян – поэтическое название весеннего неба, а так как весеннее небо есть хранилище теплых лучей солнца и живой воды, которые дают земле плодородие, одевают ее роскошной зеленью, то фантазия сочетала с ним представление о рае или благодатном царстве вечного лета»[3]. Собственно, антитеза вечного лета/последнего лета, вечного/конечного или вечно повторяющегося, рядового/исключительного, из ряда вон выходящего – задан самой первой фразой: «И опять наступила весна, своя в своем нескончаемом ряду, но последняя для Матёры…» [208] Отсюда и берёт начало основной вопрос повести: что сильнее – нескончаемость ряда или всё-таки конец?

Ответ, вроде бы, дан словами Дарьи: «Скоро, скоро всему конец» [239]. Действительно, последние сроки наступают с неотвратимостью и даже своего рода фатальностью, ничего ни изменить, ни отменить нельзя, все надежды тщетны. На что же уповать в ситуации, когда рушится всё? Идейное напряжение повести заключается как раз в колебании авторского и читательского внимания между надеждой на какое-то чудо, которое спасёт остров, и поиском неких незыблемых опор, которые (как верится) не могут быть разрушены, несмотря ни на что. Вера в неразрушимое, в согласии с кьеркегоровским «путём отчаяния», обретается, когда не остаётся никаких надежд.

Вместе с тем, как было отмечено, хронотопу острова изначально присуща семантика спасения, покоя, блаженства, счастья, бессмертия. Остров является одним из устойчивых образов рая. В Новое время остров переосмысливается в европейской культуре под влиянием господствующего в ней утопического хронотопа. Остров выступает теперь как место, обладающее тайной общественной гармонии – «естественной», с элементами архаики или, напротив, выстроенной, с элементами футуризма.

Можно сказать, что две утопии – ретроспективная и перспективная – сталкиваются на страницах распутинской повести в борьбе за настоящее, за историю. Исход этого спора, несмотря на трагическую предопределенность финала – исполнение «сроков», — неочевиден.

2. Живые и Мёртвые

Эсхатологизм повести проявлен, конечно, не только в количестве глав (22), повторяющих число глав книги Откровения Иоанна Богослова, и не только в том, что Апокалипсис написан на острове Патмос (хотя и эти параллели, без сомнения, важны) [4]. Эсхатологическая тема заявлена с самого начала: «Непросто было поверить, что так оно и будет на самом деле, что край света (курсив здесь и далее мой – И.Б.), которым пугали темный народ, теперь для деревни действительно близок. Но теперь оставалось последнее лето: осенью поднимется вода» [211]. Итак, автор заявляет, во-первых, действительность края света – в локальном, разумеется, масштабе, но благодаря островному хронотопу Матёра приобретает характер универсума. Во-вторых, конец света намечается на осень. Тому (помимо естественно-географических и исторических причин) могут быть следующие объяснения.

Осень – это начало нового года по русскому церковному календарю. Новый год может символизировать начало нового эона – апокалиптические новую землю и новое небо. Кроме того, «лето» — вообще древнейший и устойчивый топос русского ИТ, начиная с «Повести временных лет». Лето – годовой цикл, круг (ср. «Лето Господне»). Отсюда последний цикл, последний круг неизбежно эсхатологически маркирован. Мотив «последнего лета» широко распространен в русской прозе, начиная с тургеневских повестей через Бунина и Набокова вплоть до А. Рыбакова («Последнее лето детства»). Таким образом, за «последним летом» в русской литературе уже закрепилась семантика «конца истории» — в том числе и некоей частной, личной истории. С другой стороны, образ осени как апокалиптического времени нашёл достаточно подробное освещение в структурно близкой русским «деревенщикам» неомифологической прозе Г. Г. Маркеса («Сто лет одиночества», «Осень патриарха») [5].

Но эсхатология включает в себя не только тему «конца всего», она подразумевает и тему нового начала, вечной жизни, воскресения, бессмертия, то есть особое соотношение жизни и смерти. Между последними на Матёре нет непроходимой границы, что раскрывается впервые в сцене на кладбище. Хронотоп кладбища ещё раз обнаруживает архетипическое измерение Матёры как острова Буяна, о котором, по словам А.Н. Афанасьева, известно следующее: «Так как рай признавался жилищем праведных, местом упокоения их по смерти, то при имени Буян-остров в нашем языке стоят родственные слова, означающие кладбище: буй и и буйвище – погост, место около церкви, где в старину погребались умершие; буево – кладбище»[6]. Таким образом, Матёра в своём архетипе – это остров мёртвых, остров пра-материнский, как и Буян – остров-погост.

Но смерть и мёртвые здесь, разумеется, присутствуют (прежде всего, в сознании Дарьи) в своем возрождающем и порождающем аспекте, близком к тому, что М.М. Бахтин описывал в терминах «народной смеховой культуры». Столкновение на кладбище, начиная с крика Богодула «Мер-ртвых гр-рабют! Самовар-р!» и «Хресты рубят, тумбочки пилят!» [218-219] — а также его аттестация приезжих как «чертей», носит очевидные признаки карнавальности, по Бахтину [7]. Во-первых, карнавально место действия – кладбище, эквивалент площади. Во-вторых, действующие лица – старики, старухи (среди которых выделяется «амбивалентный» образ Богодула) и люди-«черти». И, в-третьих, карнавально, конечно, само действие – стычка с применением палки и размахиванием топором. Сценарий карнавала предписывает победу над смертью, и формально она достигается. Старики и старухи одолели на сей раз «нечистую силу», прогнали её с острова и «до поздней ночи ползали по кладбищу, втыкали обратно кресты, устанавливали тумбочки» [224]. Однако, ясно, что победа эта носит временный характер, она принадлежит как раз к последнему, а не «нескончаемому». Старики и старухи обречены, кладбище обречено, Матёра обречена. Их ритуальные действия поэтому в своей сути бессмысленно-трагичны. Ритуал обессмыслен. Однако, едва заметное, но всё же уловимое возрождающее начало в смерти дает возможность эсхатологического прочтения финала повести.

Важно отметить, что смерть и жизнь в этой сцене меняются местами: старики и старухи, обладающие гротескно-подчеркнутыми атрибутами смерти («беззубый рот» Дарьи или «чёрный корневатый палец» деда Егора), защищая мёртвых, ведут себя как молодые и представляют собой как бы живую или ожившую смерть («Вы откуда здесь взялись? Из могилок, что ли?» [220] — говорит один из мужиков-разорителей могил). Мужики же, в свою очередь, хоть и выступают на стороне и от имени будущей «жизни», безусловно, являются полюсом «мертвого». «Вы знаете, — говорит «официальное лицо» Жук, — на этом месте разольется море, пойдут большие пароходы, поедут люди... Туристы и интуристы поедут. А тут плавают ваши кресты. Их вымоет и понесет, они же под водой не будут, как положено, на могилах стоять» [223]. Картина, которую рисует товарищ Жук, — это образ мёртвой жизни, образ смерти, победившей жизнь. Туристы, плывущие по убитой, затопленной жизни, по кладбищу, которое не становится менее реальным от того, что невидимо. Плывущие кресты лишь сделают этот образ смерти нагляднее.

Конечно, глубоко символичен и сам образ поруганных крестов – плывущих ли по реке в воображении товарища Жука, или срубленных и сжигаемых по замыслу разорителей. Крест в христианской традиции – орудие спасения, именно он является зримым образом победы над смертью, именно он, Честный Крест – смерть, попирающая смерть. И потому поруганный, плывущий крест – это отринутая вечная жизнь, попранная победа.

Конечно, старики не осознают этого глубинного символизма, но они прекрасно чувствуют его, охраняя установленный от века порядок, и для них мужики-разорители – это «нечистая сила», покушающаяся на вековечные основы.

Передвинув границу жизни и смерти в сцене на кладбище, Валентин Григорьевич Распутин, далее в монологе Дарьи закрепляет её в смещённом положении. Однако, мёртвые оживают в повести не только во внутреннем мире главной героини. Они оживают ночью: «Только ночами, отчалив от твердого берега, сносятся живые с мертвыми, — приходят к ним мертвые в плоти и слове и спрашивают правду, чтобы передать ее еще дальше, тем, кого помнили они. И много что в беспамятстве и освобожденности говорят живые, но, проснувшись, не помнят и ищут последним зряшным видениям случайные отгадки» [250-251].

Наконец, они через Дарью даже подают вести из иного мира: «Глупые вы. Вы пошто такие глупые-то? Че спрашивать-то? Это только вам непонятно, а здесь все-все до капельки понятно. Каждого из вас мы видим и с каждого спросим. Спросим, спросим. Вы как на выставке перед нами, мы и глядим во все глаза, кто че делает, кто че помнит. Правда в памяти» [351]. Или – прямо наказывают Дарье прибрать перед затоплением избу: «"А избу нашу ты прибрала? Ты провожать ее собралась, а как? Али просто уйдешь и дверь за собой захлопнешь? Прибрать надо избу. Мы все в ей жили"» (349).

Итак, мертвы не те, кто умерли, и живы не все, кто живёт. Бытийное единство живых и умерших, закреплённое в памяти, противостоит небытию мнимо-живущих. «Седни думаю: а ить оне с меня спросют. Спросют: как допустила такое хальство, куды смотрела? На тебя, скажут, понадеялись, а ты? А мне и ответ держать нечем. Я ж тут была, на мне лежало доглядывать… Тятька говорeл... живи, Дарья, покуль живется. Худо ли, хорошо — живи, на то тебе жить выпало. В горе, в зле будешь купаться, из сил выбьешься, к нам захочешь — нет, живи, шевелись, чтоб покрепче зацепить нас с белым светом, занозить в ем, что мы были… Мне бы поране собраться, я давно уж нетутошняя... я тамошняя, того свету» [230]. В этом внутреннем монологе проговаривается традиционное понимание цели человеческой жизни – «доглядывание» за местом. М. Хайдеггер в свое время дал определение этого понимания, согласно которому человек – пастух бытия. Живя и определённым образом ухаживая, «доглядывая» за своим местом, он связывает прошлое и будущее, живых и мёртвых. О подобной роли пастуха несколько раньше немецкого философа писал в своем трактате «Ключи Марии» и русский поэт Сергей Есенин: «Вся языческая вера в переселение душ, музыка, песня и тонкая, как кружево, философия жизни на земле есть плод прозрачных пастушеских дум».

3. Изгнание из рая или жертвоприношение?

Разумеется, всё это несколько романтизированные «ретроспективные» утопические представления, метафорически воссоздающие образ райского жития. Во многом таков и образ Матёры, причём райская сущность этого места раскрылась матёринцам перед самым концом: «Вот стоит земля, которая казалась вечной, но выходит, что казалась, — не будет земли» [299]. «Описывая Матеру, — отмечает С. Королёва, — В. Распутин сознательно привносит семантику “сотворенного мира”: “Но от края до края, от берега до берега хватало в ней и раздолья, и богатства, и красоты, и дикости, и всякой твари по паре”; введенные в текст библейские аллюзии придают острову сходство с райским садом. Таким образом, вынужденное переселение материнцев, вызванное строительством Братской ГЭС (конкретно-историческое измерение) во втором, условно-мифологическом, слое повествования прочитывается как “изгнание из рая”»[8].

Думается, всё же, что несмотря на близость архетипической модели рай/изгнание из рая к материалу повести, эта модель, во-первых, предполагает начало истории; здесь же наблюдается, напротив, конец истории, апокалипсис. А во-вторых, архетип изгнания из рая предполагает в качестве ключевого мотив нарушения запрета, греха, вины, который и обусловливает изгнание. Здесь же вина не ясна: Дарья, напрягая мысль, на всём протяжении повести пытается осознать, за какие грехи её постигло это наказание, и не находит их. Напротив: грех лежит скорее на тех, кто внутренне уже отпал от Матёры или никогда не принадлежал к ней – поджигатель Петруха, Клавка, мужики-разорители. Можно сказать, что грех вообще заложен в самом так называемом «историческом прогрессе», требующем во имя сомнительного комфорта принесения в жертву святого острова. Вероятно, греховно само утопическое представление о будущем, вызвавшее эту жертву. В любом случае, грех – за пределами Матёры и проникает в неё как бы извне.

Здесь же именно хоронятся, спасаются от мира и греха: недаром купец, плававший по Ангаре, выбрал Матёру как место своего захоронения: «пришел к мужикам, которые тогда жили, пришел и говорит: "Я такой-то и такой, хочу, когда смерть подберет, на вашем острову, на высоком яру быть похоронетым. А за то я поставлю вам церкву христовую". Мужики, не будь дураки, согласились. И правда, отписал он деньги, купец, видать, богатный был... целые тыщи — то ли десять, то ли двадцать. И послал главного своего прикащика, чтоб строил. Ну вот, так и поставили нашу церкву, освятили, на священье сам купец приезжал. А вскорости после того привезли его сюды, как наказывал, на вековечность» [232]. Хоронятся, спасаются на Матёре, подобно бомжам, в богодуловском бараке от «адища города» старухи, мальчик Коляня и сам Богодул. В образе «лешего» Богодула наиболее наглядно отрицается городская цивилизация. Когда ему предлагают перебраться с острова, тот выказывает глубочайшее презрение: « — Ык! — отказался Богодул.- Гор-род! — и возмущенно фуркнул» [372].

Образ Матёры приближен, но не сливается с райским. Это отнюдь не сад, но скорее лес, луга и пашня – ухоженная, благодатная, богатая земля, противопоставленная «пустыне» городов и посёлков городского типа: «самая лучшая, веками ухоженная и удобренная дедами и прадедами и вскормившая не одно поколение... Кто знает, сколько надо времени, чтоб приспособить эту дикую и бедную лесную землицу под хлеб, заставить ее делать то, что ей не надо. А со старой пашни, помнится, в былые времена и сами кормились, и на север, на восток многие тысячи пудов везли. Знаменитая была пашня!» [271] Между прочим, присутствие земледельческого труда и пахотной земли также не позволяют отождествлять Матёру с раем, поскольку земледелие – одно из следствий изгнания человека из рая: Проклята земля за тебя; со скорбью будешь питаться от неё во все дни жизни твоей; терние и волчцы произрастит она тебе; и будешь питаться полевою травою; в поте лица твоего будешь есть хлеб… — сказано в книге Бытия (Быт. 3, 17-19). Рай – сад, но не пахотная земля. В.Я. Пропп в своем глубоком исследовании исторических корней волшебной сказки отмечал, касаясь вопроса о тридевятом царстве (сказочный образ Царства Небесного): «Заметим, однако, что как ни прекрасна природа в этом царстве, в ней никогда нет леса и никогда нет обработанных полей, где бы колосился хлеб. Зато есть другое – есть сады, деревья, и эти деревья плодоносят»[9].

Таким образом, Матёра – святое место, и его затопление – правильнее будет истолковать не как изгнание (при изгнании, кстати, ведь остаётся и место для возвращения), но как жертвоприношение. Изгнание из рая – это начало человеческой истории, а затопление Матёры – её конец. Вместе с Матёрой готовы погибнуть не грешники (что позволило бы рассмотреть данный сюжет в контексте мифа о Всемирном потопе), но праведники – распутинские «святые старухи» и юродивые – мальчик-«немтырь» и Богодул. И их вероятная гибель может произойти не по мановению Божьей десницы, а от рук человеческих, что ещё больше утверждает нас в мысли о совершающемся жертвоприношении. В жертву приносятся лучшие, чистые – в данном случае очищенные страданием души.

Тот же В.Я. Пропп в своем исследовании достаточно подробно описывал обряд водного жертвоприношения. Жертвами обычно становились те, кого почитали «чистыми», святыми – то есть, как правило, младенцы и невинные девушки. У Распутина невинных девушек заменили «святые старухи». Важно в этой связи отметить и то, что матёринские старухи – вдовы. А, как отметил в личной беседе с нами В.К. Сигов, существовал обычай отпевать многолетних вдов как девиц. Вдовство – возвращение в девичество.

В силу этого «Прощание с Матёрой» – повесть о жертвоприношении. Это «прощание» – с землёй, с избой, с кладбищем — это подготовка к ритуалу и отчасти сам ритуал – древнейший обряд погребения, включающий в себя прощание как один из важнейших элементов. «Истинный человек выказывается едва ли не только в минуты прощания и страдания — он это и есть, его и запомните» [298] — звучит авторская речь. Именно прощание раскрывает суть. Прощание же, сопряженное со страданием – это высшая точка напряжения человеческой жизни.

При этом в самой повести явным образом никто не умирает. Разве только дед Егор невидимо угасает на чужбине. Здесь важна гибель самой Матёры – острова, земли, культуры. Матёра прежде всего и приносится в жертву, а населяющие ее люди как бы вспомогательны, как бы «прилагаются» к ней, они просто не смогут без неё существовать, как маленькие дети без матери или птенцы без гнезда. И делая акцент на гибели земли, а не людей, писатель следует логике эсхатологического мифа.

Логика эсхатологического мифа за разлукой предполагает новую встречу. Собственно, финал повести открыт: неизвестно вообще, удастся ли изгнать с острова оставшихся на нём верных. Палачи Матёры – Петруха, Воронцов и подчинившийся им Павел – блуждают в тумане, а старухи, мальчик и Богодул то ли так же плывут сквозь туман, то ли возносятся в небо вместе с богодуловским бараком. Во всяком случае, гул катера доносится до них «откуда-то, будто споднизу» [388]. Голоса старух, как отмечает ряд исследователей, звучат как бы уже из потустороннего мира: «- Че там? Где мы есть-то?... – Это ты, Дарья? – Однако что, я. А Настасья где? Где ты, Настасья? – Я здесь, здесь…» [388]. На символическом уровне ясно, что блуждающие близки к гибели, а оставшиеся на Матёре – правда, не ясно как, но спасены.

Именно благодаря эсхатологизму повести любой конец, каким бы трагическим он ни был, таит в себе возможность нового начала.

4. Эсхатологическое время Матёры

Хронотоп острова идеально подходит для эсхатологического мифа, поскольку в разверзающейся апокалиптической бездне пространств и времен вся земля кажется островом. Если пространственно хронотоп острова реализуется через отдаленность/отделенность от большой земли, то основной временной характеристикой является здесь единство с вечным, «сплошность» матёринского времени, закрепленные в слове «вековечность» и противопоставленные суетному времени большой земли. «Конечное», «материковое», «суетное» время здесь преодолевается. Затопление же Матёры вдруг привносит это преодоленное, побежденное на острове материковое время, оно настаёт и вступает в спор с вековечностью, что и является, на наш взгляд, основным конфликтом, заявленным первой фразой повести.

«Исчезновение» материкового времени на Матёре представлено автором в размышлениях Павла: «Приезжая в Матеру, он всякий раз поражался тому, с какой готовностью смыкается вслед за ним время: будто не было никакого нового поселка, откуда он только что приплыл, будто никуда он из Матеры не отлучался… Приплыл – и невидимая дверка за спиной захлопывалась, память услужливо подсказывала только то, что относилось к тутошней жизни, заслоняя и отдаляя все последние перемены» [270]. (Выделено мной.- И.Б.)

Очевидно, что матёринское время имеет власть над пространством, оно способно «смыкаться» — заслонять и даже полностью поглощать его. Посёлок на том берегу есть, но его парадоксальным образом нет. Бытие Матёры, её время, полностью заслоняет и покрывает собой псевдобытие поселковой жизни. Теперь же на остров проникают те, кого Дарья презрительно (как господ) именует «оне»: «Оне хозяева, ихное время настало» [338].

Итак, есть «своё», «матёринское» время, и есть «чужое» — ихное, и оно-то и наступает со всей неотвратимостью. Оно и является причиной всех бед.

Единое и цельное прежде, перед концом время на острове «расслаивается». Расслоение времени, которое сравнивается в тексте повести с перекрытием Ангары, отчего она течет несколькими потоками, выражается в конфликте «ранешнего» и «последнего», эсхатологического времени. «Ранешнее» время (в котором, кстати, нет никакой особенной мифичности, но есть простая правильность и гармония) совпадает со сроками – всё происходит в свое время и в свой черед. «Ихное» время «непутёвое», путаное, сроки наступают без времени. И, разумеется, оно движется чересчур быстро [10].

Убыстрение времени (один из ключевых признаков конца света), которое происходит вне острова, матёринцы прекрасно чувствуют и выражают словами: «Щас все бегом. И на работу, и за стол — никуды время нету. Это че на белом свете деется! Ребятенка и того бегом рожают. А он, ребятенок, не успел родиться, ишо уж запыхался. Куды, на што он такой годится?» [311]

Предельно убыстрившееся и устремлённое в неопределённое утопическое будущее время прямо противоположно по своему смыслу матёринской вековечности. Затопление Матёры и предшествующее этому событию убыстрение времени – это экспансия городского хронотопа, экспансия «материка» на богоспасаемый остров. Поскольку остров Матёра по своему хронотопическому смыслу является островом спасения, важно понимать, от чего же спасаются на острове Матёра.

Спасение может иметь как пространственный, так и временной смысл. Скажем, спасение Робинзона на острове носит пространственный характер, который особенно подчёркивается в эпизоде переноса на остров с тонущего корабля уцелевших продуктов. Здесь спасение буквально измеряется расстоянием. Вообще можно сказать, что в западноевропейской традиции пространственные смыслы спасения на острове выявлены четче, чем временные. В конечном счёте, как правило, найденный остров символически присоединяется к большой земле. Время измеряется пространством – это логика европейских географических открытий.

Напротив того, русская утопия ориентирована на спасение во времени. Град Китеж «невидим бысть и покровен бысть рукою Божиею, иже на конец века сего многомятежнаго и слезам достоинаго покрый Господь той град дланию своею»[11]. То есть этот город как бы невидимая точка в пространстве, он существует в эсхатологическом времени – «на конец века сего». Остров Буян из Сказки о Царе Салтане также отделен от царства Салтана преимущественно временными характеристиками: И растет ребенок там / Не по дням, а по часам. /День прошел — царица вопит... и т.д. Пространство измеряется временем.

Так и Матёра в пространственном отношении спасением быть не может – прежде всего в силу близости к большой земле. Здесь нельзя укрыться, но можно упокоиться в вековечности – что и показывает эпизод с купцом: «А вскорости после того привезли его сюды, как наказывал, на вековечность» [232]. Неважно – откуда его привезли, важно, что привезли на «вековечность», на покой. Вот эта самая вековечность и есть главное сокровище Матёры. Матёра – остров, победивший беспокойно движущееся время. Ангара же, что вполне очевидно, символически сама воплощает время, поэтому пришлых колчаковцев, повешенных на суку царского лиственя, не хоронят здесь, но сбрасывают в Ангару.

Воды ее качественно различны: есть «своя Ангара» и, стало быть, по аналогии должна быть «чужая». Своя Ангара – это прирученное время. Затопление острова уничтожает границу между своим и чужим временем, своя и чужая Ангара сливаются, своей Ангары больше не будет, то есть вся река и всё время теперь становятся отчуждёнными, чужими. Плывущие же по реке кресты в таком случае – это упраздненная чужим временем вековечность. 5. Царский листвень: страж вековечности

Однако, полностью одолеть вековечность чужому времени не дано. Наиболее зримым символом победы над временем – в том числе и над чужим – является бессмертный листвень, который, как не раз уже отмечали критики и исследователи, играет ключевую символическую роль в системе образов повести.

В мифопоэтическом комплексе острова как такового важная роль всегда отводится некоему особому дереву, которое обычно трактуется как древо жизни. Дерево как ключевой образ присутствует в мифологической традиции всех индоевропейских народов (ясень в Валхалле, дуб на острове Буяне и др.), и не только у них [12]. «Создавая этот символический образ, — отмечает С. Королёва, — В. Распутин использует фольклорные мотивы, известные в связи с т. н. “приметными деревьями“... В связи с этим священным деревом реализуется сюжет иерофании: в старой лиственнице как в части “естественного мира” проявляется “какая-то реальность, не принадлежащая нашему миру”, и Матёра уходит под воду, сохранив свой “центр”, свою “ось земли”». Однако мало указать на связь с иным миром, которая и так очевидна. Важно понять, в чем именно она заключается.

Листвень сразу называется «царём» и «царским»: «Она возвышалась и возглавлялась среди всего остального, как пастух возглавляется среди овечьего стада, которое разбрелось по пастбищу. Она и напоминала пастуха, несущего древнюю сторожевую службу. Но говорить "она" об этом дереве никто, пускай пять раз грамотный, не решался; нет, это был он, "царский листвень" — так вечно, могуче и властно стоял он на бугре в полверсте от деревни, заметный почти отовсюду и знаемый всеми» [352]. Эти определения богаты смыслами.

Во-первых, конечно же, царский – значит самый большой. Во-вторых, стоящий в центре. Царский значит – срединный. Если сама Матёра очевидно женское начало, то листвень потому и «он», что – мужское. И если Матёра – Мать, то листвень – Отец. И если Матёра – Россия, то листвень – это Царский Род. Пресечённый, но не пресёкшийся.

Род традиционно символизируется древом с соответствующей символикой корней, ствола, ветвей, листьев. Здесь же перед нами не просто древо (листвень), но царский листвень, иначе говоря, есть основания говорить о Царском роде. Царский род всегда символизировался именно деревом. Иконографически это закреплено, прежде всего, в знаменитом «Древе Иессееве», изображенном в частности на стене Успенского собора в Москве. И если так, то срезанная молнией верхушка дерева – как уничтоженная бурей революции царская семья. «Без верхушки листвень присел и потратился, но нет, не потерял своего могучего, величавого вида, стал, пожалуй, еще грозней, еще непобедимей. Неизвестно, с каких пор жило поверье, что как раз им, "царским лиственем", и крепится остров к речному дну, одной общей земле, и покуда стоять будет он, будет стоять и Матера» [352]. Таким образом, воды покроют остров, но и под водой Матёру будет удерживать листвень, его извести невозможно – ни водой, ни огнем, ни железом. «– Ого! — изумился мужик. — Зверь какой! Мы тебе, зверю... У нас дважды два — четыре. Не таких видывали» [354].

Но почему матёринцы вообще уступают свой остров, почему в конце концов пришлые пожогщики сжигают всё, кроме богодуловского барака и царского лиственя? Почему Павел, сын Дарьи, беспрекословно слушает товарища Воронцова, почему безропотно принимает весть о затоплении Матёры? Почему «непутёвый» Петруха оказывается едва ли не самым нужным и востребованным?

Очевидно, что матёринцы принимают факт затопления как неизбежность, то есть как правду истории, которая стоит за строительством Братской ГЭС и прогрессом. Наиболее наивно высказывается на эту тему внук Дарьи, Андрей: «Сейчас время такое, что нельзя на одном месте сидеть, — то ли доказывал, то ли оправдывался он. — Вы вот и хотели бы сидеть, все равно вас поднимают, заставляют двигаться. Сейчас время такое живое... все, как говорится, в движении. Я хочу, чтоб было видно мою работу, чтоб она навечно осталась, а на заводе что?.. Мне охота, где молодые, как я сам, где все по-другому... по-новому. ГЭС отгрохают, она тыщу лет стоять будет» [290].

В этом монологе жизнь и работа по велению времени понимается как работа на вечные времена. Очевидно, что матёринское время «сплошной вековечности» переосмысливается Андреем как «разделённое» — на «старое» и «новое», «временное» и «вечное». Причём «вечное» мыслится не как единое с временным, но именно как разделённое с ним, и «вечность» проецируется в отдаленное будущее – «тыщу лет». Это логика хилиастической утопии. Это разговорное «тыща лет» восходит, разумеется, к апокалиптическому тысячелетнему Царству праведников, о котором говорится в книге Откровения (20: 4). «Сакральное измерение времени, — пишет современный исследователь В.И. Карпец о возникновении утопического сознания в Новое время, — было открыто в неопределенно-будущее состояние; “волк духовный”, или “волк мысленный” выпущен на свободу. По мере вытеснения не только сакрального, но и простого религиозного измерения такое время становится “дурной бесконечностью”, порабощенной идеей “прогресса”. <…> Именно литургическая реформа сделала Россию частью модернизируемого – не в техническом, а в духовном смысле – мира». Но «духовная» и «техническая» модернизации – две стороны одного и того же процесса. Повесть «Прощание с Матёрой» показывает это со всей очевидностью. Затопление острова, мотивируемое модернизацией (строительство ГЭС), вытекает из модернизированного понимания времени. Это понимание даёт модернизаторам кажущуюся власть над историей, поскольку они действуют как бы от лица будущего, являются его «агентами». Однако парадокс в том, что участники поспешного движения вперёд не уверены в себе, в своих речах и поступках – неуверенна речь товарища Жука, не уверен и Воронцов, который просто, не задумываясь, выполняет чье-то решение: «- Да они что?! — Жук, побледнев, обернулся за помощью к Воронцову. — Они, кажется, не понимают...» [223].

Всё это наводит на мысль, что история просто узурпирована теми, кто выступает от её лица. Ведь Воронцов, Жук и другие, претендующие на власть над временем, на самом деле не знают, для чего они действуют, не знают даже своего ближайшего будущего. В финале повести у них даже нет уверенности, что они доплывут до острова в туманной мгле. Современная нам история показывает, что лишь несколькими десятилетиями измеряется существование построенных «навечно», на «тыщу лет» гидроэлектростанций – да и всего советского модерна. Они оказываются менее долговечны, чем избы, которые успевали послужить нескольким поколениям в роду. Промышленный модерн уходит вместе с поколением его создателей, он связан с ними так же плотно, как плотно были привязаны к своим избам, к своей земле коренные матёринцы. Пост-индустриальные поколения просто не в состоянии вступить с промышленными объектами в такую же тесную связь, не понимают, не чувствуют, не могут поддерживать их.

На Матёре же реальной же властью над временем обладает царский листвень – «удерживающий» Царский Род. «Удерживать время» значит хранить настоящее, бытие – то, что есть, — от распада, а вовсе не разрушать настоящее от лица неопределенного будущего, выступая таким образом агентом небытия.

Но срезанная верхушка Царского рода/лиственя не лишает его удерживающей функции. Уничтожить полностью всё древо не в человеческих силах. В этом эпизоде писатель проявляет недюжинный эсхатологический оптимизм: царский род (а с ним и самостоятельное бытие Матёры-России) не может исчезнуть и ещё проявится в истории – возможно, на «конец века». Скорее воды времени обмелеют, истекут – а царский листвень и удерживаемый им остров не сойдут со своего места в вековечности.


[1] Афанасьев А.Н. Поэтические воззрения славян на природу. Т. II. М. 1996. С. 131, 134.

[2] Распутин В. Г. Избранные произведения в 2-х т. Т. 2. Живи и помни. Прощание с Матёрой. Рассказы. М.: Мол. Гвардия, 1984. Далее все ссылки на текст «Прощания с Матёрой» на это издание. В квадратных скобках – номера страниц.

[3] Афанасьев А.Н. Указ. соч., с. 132.

[4] См. Хомяков В. И. «И пришёл великий день гнева: (В. Распутин «Прощание с Матёрой») // Филологический ежегодник /Омск. Гос. Ун-т. – Омск, 1998. – Вып. 1. с. 40-43.

[5] С творчеством Маркеса прозу В. Распутина сближает в частности И. Сухих (см.: Сухих И. Однажды была земля (1976. "Прощание с Матерой" В. Распутина) //«Звезда» 2002, №2.

[6] Афанасьев А.Н. Указ. соч., с. 140.

[7] См. Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. М. 1990.

[8] Королёва С.Ю. Мифологическая универсалия «мирового древа»: функционирование знака/образа/символа в пространстве традиционной кульуры и художественного текста. Пермский ун-т., 2004.

[9] Пропп В.Я. Исторические корни волшебной сказки. М. 1996, с. 360.

[10] Ср.: «Такое теперь время, что и нельзя поверить, да приходится; скажи кто, будто остров сорвало и понесло как щепку — надо выбегать и смотреть, не понесло ли взаправду. Все, что недавно еще казалось вековечным и неподатным, как камень, с такой легкостью помчало в тартарары — хоть глаза закрывай». С. 219.

[11] Путь ко граду Китежу. М. 2003, с. 179.

[12] В работе С. Королёвой приведены ещё некоторые примеры: “персик бессмертия” сяньтао у китайцев, дерево Джамбу /Замбу у монгольских народов, растущая сверху вниз смоковница Ашваттха у индийцев, произрастающее из “первозданного океана” дерево Цокшин у тибетцев, галлюциногенная Хаома у древних иранцев и др.


Прикреплённый файл:

 rasput2.jpg, 36 Kb



Оставить свой отзыв о прочитанном


Предыдущие отзывы посетителей сайта:

23 августа 15:20, ВК:

Сделал перепост


26 августа 23:04, Анатолий:

И.Бражникову

Превосходная статья.

Профессор Дунаев М.М. предпринял колоссальный труд христианского осмысления художественной литературы. Издано 6 томов под названием \"Православие и русская литература\". Но он был одинок.

Хотелось бы пожелать автору продолжить свою работу в столь удачном ключе.


12 февраля 18:58, Юрий Макогоненко:

Остров

Остров Китеж=остров Крым=остров Матёра=осторов Россия=остров Америка=остров Гея.



Ваше мнение об этом материале:

— Ваше имя
— Ваш email
— Тема отзыва

Ваш отзыв (заполняется обязательно):

Введите текст показанный на картинке:

Правая.ru


Получайте свежие материалы сайта себе на почту
Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Использование материалов допустимо только с согласия авторов pravaya@yandex.ru, с обязательной гиперссылкой на сайт Правая.ru.
 © Правая.ru, 2004–2019