19 августа 2019
Правый взгляд

"Гордость России"













Новости сайта

Получайте свежие материалы сайта себе на почту





















Славой Жижек, Словения
10 марта 2012 г.
версия для печати

Поразительная романтика ортодоксии

«Люди, как это ни глупо, говорят, что пра­вая вера скучна, безопасна и тяжеловесна.

На самом деле нет и не было ничего столь опасного и занимательного». [1]

Великое множество за­щитников религии начинают с яростных нападок на современную секуляризированную культуру, а за­канчивают тем, что приносят в жертву саму рели­гию (утрачивая сколько-нибудь значимый религиоз­ный опыт). А что если в нашем мире предписанного нарушения, в котором супружеская верность считается до смешного старомодной, те, кто ее соблюдает, и являются истинными нарушите­лями?

Вспомним о том тупике, в который загнали себя се­годня сексуальность или искусство: что может быть скучнее, оппортунистичнее и бесплоднее, чем под­даваться приказу суперэго и неустанно изобретать новые художественные трансгрессии и провокации (перформанс, в ходе которого художник мастурби­рует на сцене или мазохично кромсает себя, скульп­тор, демонстрирующий разлагающиеся трупы жи­вотных или человеческие экскременты) или схоже­му по духу приказу, чтобы заниматься все более и бо­лее «смелыми» сексуальными практиками... И нель­зя не восхититься последовательностью Честерто­на: он применяет ту же концептуальную матрицу — матрицу утверждения… революционного характера ортодоксии.

В сво­ем знаменитом эссе «В защиту детективной литерату­ры» он говорит, что детективная история в опреде­ленном смысле обращает внимание на тот факт, что «цивилизация сама является наиболее сен­сационным из расколов, наиболее роман­тичным из восстаний. [...] Когда сыщик в приключенческом полицейском романе с безрассудной отвагой заходит в воровской притон и противостоит в одиночку ножам и кулакам бандитов, это наверняка побужда­ет нас помнить, что оригинальная и поэти­ческая фигура — это блюститель социаль­ной справедливости, а воры и грабители — это всего-навсего старые как мир самоуспо­коенные космические ретрограды, счастли­во наслаждающиеся древней респектабель­ностью обезьян и волков. [Романтика поли­цейского романа] основана на том факте, что нравственность представляет собой са­мый тайный и смелый из заговоров»[2].

А что если в нашем постмодернистском мире предписанного нарушения, в котором супружеская верность считается до смешного старомодной, те, кто ее соблюдает, и являются истинными нарушите­лями? Что если сегодня брак между мужчиной и женщиной и является «самым тайным и смелым из всех нарушений»? Именно это лежит в основе филь­ма Эрнста Любича «Схема жизни» (1933 год, по пье­се Ноэля Коварда): некая женщина спокойно и не­принужденно живет с двумя мужчинами; в качестве опасного эксперимента она пробует жить в браке с одним мужчиной, однако эта попытка проваливает­ся и она возвращается к надежной жизни с двумя.

На последних страницах «Ортодоксии» Честер­тон, говоря о псевдореволюционных критиках ре­лигии, развертывает основной гегелевский пара­докс: сначала они объявляют религию силой, кото­рая угрожает свободе человека, однако, сражаясь с религией, они вынуждены отречься от самой свобо­ды, таким образом жертвуя тем, что они жаждали защищать; конечной жертвой атеистического тео­ретического и практического отрицания религии является не сама религия (которая продолжает жить как ни в чем не бывало), но свобода, которой она якобы угрожает: радикальная вселенная атеи­ста, лишенная связи с религией, это серая вселен­ная эгалитарного террора и тирании:

«Люди, начинающие борьбу против церкви во имя свободы и гуманности, губят свобо­ду и гуманность, лишь бы биться с Церко­вью. …Секуляристы не уничтожили божественные ценности, но (если это может их утешить) поколебали ценности земные»[3].

Сегодня нам следовало бы прежде всего заметить, что все вышесказанное относится и к самим защит­никам религии: великое множество фанатичных за­щитников религии начинают с яростных нападок на современную секуляризированную культуру, а за­канчивают тем, что приносят в жертву саму рели­гию (утрачивая сколько-нибудь значимый религиоз­ный опыт). И разве точно так же воинствующие за­щитники либерализма в своем яростном сражении против антидемократического фундаментализма не отбрасывают ради победы над террором саму свобо­ду и демократию? Они так жаждут доказать, что не­христианский фундаментализм представляет со­бою главную угрозу свободе, что готовы вернуться на позиции, при которых мы, в наших якобы хри­стианских обществах, должны повсеместно ограни­чить нашу собственную свободу.

Нельзя не вспомнить старый урок критической теории: ко­гда мы пытаемся сберечь подлинную интимную сферу частной жизни от наступления инструмен­тального / объективированного «отчужденного» общественного обмена, само приватное превраща­ется в полностью объективированную «потреби­тельскую» сферу. Уход в приватное означает сегод­ня согласие с формулами приватной аутентично­сти, которые плодит современная индустрия куль­туры, от уроков духовного просветления … до занятий джоггингом и бодибилдингом. Окончательной истиной ухода в приватное являются публичные исповедания об ин­тимных тайнах в телевизионных шоу: возражая против такого типа приватного, следует подчерки­вать, что единственный способ вырваться из оков «отчужденного» потребительства в наши дни состо­ит в изобретении новой общности. …

Конечным результатом глобализованной субъективации является не исчезновение «объективной реальности», но исчезновение самой нашей субъек­тивности, превращение ее в мимолетную причуду, в то время как общественная реальность продолжает существовать. Хочется парафразировать знамени­тый ответ О'Брайена на вопрос Уинстона Смита о существовании Старшего Брата («Это вы не сущест­вуете!»): правильный ответ на постмодернистское сомнение в существовании Старшего Другого за­ключается в том, что не существует сам субъект... Не удивительно, что в нашу эпоху … получает свое логическое дополне­ние в книгах с названиями вроде «Как полностью исчезнуть» — руководствах по тому, как стереть все следы своего былого существования и полностью «обновиться»". Именно здесь можно проследить разницу между подлинным дзеном и его западной версией: подлинное величие дзена состоит в том, что его нельзя низвести до «внутреннего путешест­вия» в чье-то «истинное Я»; цель дзеновской меди­тации прямо противоположна — это полное опусто­шение Я, признание того, что невозможно обнару­жить никакого Я, никакой «внутренней истины». Чего никак не может признать западный буддизм, так это того, что конечной жертвой «путешествия в свое Я» является само Я.

Возможно, основной вид этого парадоксально­го переворачивания у Честертона — это перевора­чивание магии и реальности: по Честертону, реаль­ность и магия отнюдь не являются противополож­ностями — величайшая магия сокрыта в самой ре­альности, в факте того, что мир так удивительно разнообразен. То же самое касается диалектическо­го напряжения между повторением и творчеством: следует отринуть ложное представление о том, что повторение означает смерть, механический автома­тизм, в то время как жизнь состоит из разнообра­зия, удивительных перемен. Величайшее изумле­ние, величайшее доказательство божественного творчества состоит в том, что одно и то же по­вторяется вновь и вновь:

«Солнце встает каждое утро, а я нет, но та­кое разнообразие вызвано не моей актив­ностью, а моей ленью, может быть и так, что солнце охотно встает каждый день, ибо ему это не в тягость. Обычность, рутина всегда основана на избытке, а не на недос­татке жизни. [...] Малыш ритмично топо­чет от избытка, а не от недостатка сил. Де­ти полны сил, они свободны, они крепки духом, потому им и хочется, чтобы все по­вторялось. Они твердят: "Еще!", и взрос­лые слушаются, пока не падают от устало­сти — ведь взрослые недостаточно сильны для однообразия. А вот Бог, наверное, дос­таточно силен. Наверное, Он каждое утро говорит "Еще!" солнцу...»[iv]

Для Честертона главный христианский урок волшебных сказок состоит в том, что он насмешли­во называет «доктриной Радости-под-Условием»: «В сказке всегда говорится: "Ты будешь жить в золо­том и изумрудном дворце, если не скажешь «коро­ва»" или "Ты будешь счастлив с дочерью короля, ес­ли не покажешь ей луковицу". Мечта всегда зависит от запрета». Почему же тогда это, по всей видимо­сти, произвольное сингулярное условие всегда огра­ничивает всеобщее право на счастье? Вот глубоко ге­гельянское решение Честертона: «отчуждение» от всеобщего права, или закона, происходит для того, чтобы напомнить нам, что всеобщее Добро, к кото­рому мы получаем доступ, не менее случайно, чем и все остальное: «Если Золушка спросит: "Почему я должна в двенадцать уйти с бала?" крестная ответит: "А за что ты идешь на бал?"» Произвольное ограни­чение призвано напомнить, что сам объект, доступ к которому ограничен, дается нам благодаря непости­жимому, произвольному чуду божественного дара и тем самым подкрепляет чудо возможности получить этот дар: «Верность одной женщине — недорогая плата за то, чтобы увидеть хоть одну женщину. [...].

Честертон подходит здесь к необходимому для счастья самоотречению. Но когда именно люди мо­гут сказать, что они счастливы? В такой стране, как Чехословакия конца 1970-1980-х годов, люди опре­деленным образом были счастливы — здесь соблюдались три основных условия, необходимых для счастья.

Их материальные потребности были в основном удовлетворены — не слишком удовлетворены, поскольку избыток потребления может порож­дать из себя несчастие. Время от времени непло­хо испытывать непродолжительную нехватку не­которых товаров на рынке (вначале на пару дней исчезает кофе, потом мясо, потом телевизоры). Эти краткие периоды дефицита выполняли роль исключений, которые напоминали людям, что им нужно радоваться, в большинстве своем все товары доступны — если все доступно всегда, лю­ди воспринимают эту доступность как само собой разумеющийся факт и более не способны ценить свое счастье. Тогда жизнь становится слишком упорядоченной и предсказуемой, она не требует усилий и не наносит ударов, и индивиду позволя­ется спрятаться в своей приватной нише.

Вторая чрезвычайно важная черта: вина за все неудачи возлагалась на Другого (партию), следо­вательно никто не чувствовал реальной ответст­венности — если наблюдался временный дефицит каких-то товаров, даже если ураган причинял серьезный урон, виноваты в этом были «они».

И последнее, но не менее важное: было некое Другое Место (потребительский Запад), о кото­ром можно было мечтать и которое изредка даже дозволялось посещать — это место находилось на точно выверенном расстоянии, не слишком дале­ко, но и не слишком близко. Это хрупкое равновесие было нарушено. И чем? Конечно, желанием. Желание было той си­лой, что заставила людей двинуться за свои преде­лы — и очутиться в системе, где большинство опре­деленно менее счастливо...

Таким образом, счастье по сути своей лицемер­но: это счастье мечтать о том, чего мы в реальности не хотим. Когда сегодняшние левые бомбардируют капиталистическую систему требованиями, кото­рые она совершенно очевидно не может выполнить (Полная занятость! Государство всеобщего благосос­тояния! Все права иммигрантам!), они играют в иг­ру истерических провокаций, когда обращаются к Хозяину с заведомо невыполнимыми требованиями, чтобы тем самым продемонстрировать его бесси­лие. Однако проблема подобной стратегии не толь­ко в том, что система не может выполнить эти тре­бования, но также и в том, что те, кто их выдвигает, на самом деле не хотят, чтобы они были выпол­нены. Скажем, когда «радикальные» интеллектуалы требуют предоставить иммигрантам все права и от­крыть для них границы, понимают ли они, что непо­средственное выполнение этого требования по вполне очевидным причинам приведет к тому, что западные страны захлестнет волна миллионов вновь прибывших и что это спровоцирует ответные дейст­вия со стороны расистски настроенного рабочего класса, что, в свою очередь, поставит под угрозу привилегированное положение самих интеллектуа­лов? Конечно, они это понимают, но рассчитывают на то, что их требование никогда не будет выполне­но — следовательно, они могут лицемерно демонст­рировать свою чистую радикальную совесть, насла­ждаясь при этом своим привилегированным поло­жением. В 1994 году, когда поднялась новая волна эмиграции в США, Фидель Кастро предупредил аме­риканцев: если они не прекратят подстрекать кубин­цев к иммиграции, Куба перестанет сдерживать же­лающих уехать — что кубинские власти спустя пару дней и сделали, поставив США в весьма затрудни­тельное положение, поскольку туда хлынули тысячи нежелательных пришельцев... Разве это не напоми­нает женщину из анекдота, которая в ответ на заиг­рывания знойного мачо говорит: «Заткнись, иначе тебе придется делать то, чем ты похваляешься!»? В обоих случаях жест направлен на то, чтобы вскрыть блеф другого, поскольку другой действи­тельно опасается, как бы его требование не было полностью удовлетворено. И разве такой же жест не вверг бы в панику наших самых радикальных интел­лектуалов? Старый лозунг 1968 года: Soyons realistes, demandons l’ impossible! обретает здесь новый злове­ще-циничный смысл, который, возможно, обнажает его истину: «Будем реалистами: мы, левые интеллек­туалы, хотим казаться критиками системы, при этом полностью используя привилегии, которые она нам предоставляет. Так давайте бомбардировать систему невыполнимыми требованиями, чтобы быть уверен­ными, что ничего на самом деле не изменится и мы сохраним привилегированный status quo!» Когда кто-то обвиняет крупную корпорацию в конкретных финансовых преступлениях, он действительно рис­кует, в том числе и жизнью; если кто-то просит у той же самой корпорации финансировать исследова­тельский проект, изучающий связь между глобаль­ным капитализмом и появлением смешанных постколониальных идентичностей, у него есть не­плохие шансы получить сотни тысяч долларов...

Поэтому правы консерваторы, когда выступа­ют против радикального знания во имя счастья: в конечном счете знание делает нас несчастными.

… Цель Честертона — спасти разум, со­храняя заложенное в его основе исключение, лишившись его, разум деградирует до слепого саморазрушаю­щего скептицизма, одним словом — до полного ирра­ционализма. Таким было основное понимание и убе­ждение Честертона: иррационализм конца XIX ве­ка был необходимым следствием рационалистиче­ской атаки Просвещения на религию: «все исповедания и церкви, крестовые по­ходы и ужасы инквизиции были призваны не подавить разум, но отстоять его. Люди чувствовали, что если когда-нибудь усом­нятся во всем, в первую очередь усомнятся в разуме. Власть священников отпускать грехи, власть папы наделять властью, и да­же ужасы инквизиции — все это только за­щита одного, главного, таинственного пра­ва — права человека думать. [...] Когда ухо­дит религия, уходит и логика...»[v]

Проблема здесь такова: ...нужно ли, ради наслаждения ограниченным масштабом дей­ствительной свободы, одобрять трансценденталь­ное ограничение нашей свободы? Является ли единственным способом защитить разум — допус­тить существование островка неразумия в самой его сердцевине? Можем ли мы любить другого, ес­ли знаем, что Бога мы любим больше? К чести Че­стертона следует отметить, что он выразил собст­венно перверсивную природу этого решения в от­ношении язычества; он рассуждает о стандартном (ложном) понимании, согласно которому древний языческий подход — это радостное утверждение жизни, в то время как христианство навязывает унылый порядок вины и самоотречения. Напро­тив, языческая позиция глубоко меланхолична: да­же если проповедуется жизнь, полная удовольст­вий, то только в форме «наслаждайся, пока жи­вешь, потому что в конце всегда будут смерть и тлен». Послание же христианства — это, напротив, послание вечной радости, скрытой под обманчи­вой поверхностью вины и самоотречения:

«Внешняя его сторона — строгая стража этических ограничений и профессиональ­ных священников; но внутри жизнь челове­ческая пляшет, как дитя, и пьет вино, как мужчина, ибо лишь ограда христианства сберегает языческую свободу»[vi].

Разве «Властелин колец» Толкиена не является конеч­ным доказательством этого парадокса? Только ис­тинный христианин мог вообразить такую чудес­ную языческую вселенную, тем самым подтверждая, что язычество есть исходная христианская мечта. Вот почему консервативные христианские критики, вы­ражавшие озабоченность тем, что книги и фильмы типа «Властелина колец» и «Гарри Поттера» подрыва­ют христианство, популяризируя языческую ма­гию, упустили главное, а именно перверсивное за­ключение, необходимо здесь присутствующее: вы жаждете наслаждаться языческой мечтой о радост­ной жизни, не платя за это меланхолической печа­лью? Тогда выбирайте христианство! Мы можем разглядеть следы этого парадокса вплоть до широко известной католической фигуры священника (или монахини) как изначальных носителей сексуально­го знания. Вспомните, наверное, самую сильную сцену из «Звуков музыки»: Мария сбегает от семей­ства фон Траппов назад в монастырь, поскольку она не в силах справиться со своими чувствами к барону фон Траппу, однако и здесь она не может обрести покой; в той памятной сцене мать-настоятельница призывает ее к себе, советуя вернуться к фон Трап­пам и попытаться уладить отношения с бароном. Она сообщает об этом в чудной песенке «Взберись на все вершины!», удивляющей своим призывом: «Сделай это! Рискни и испробуй все, что твоя душа захочет! Не позволяй мелочным соображениям встать на твоем пути!» Коварная (uncanny) сила этой сцены — в неожиданной демонстрации желания, бук­вально приводящей в смущение, женщина, от кото­рой ожидаешь проповеди воздержания и самоотре­чения, выступает за преданность собственному же­ланию [vii]. Примечательно, что, когда в конце 1960-х «Звуки музыки» демонстрировались в (тогда еще со­циалистической) Югославии, эта сцена — три ми­нуты, пока звучит песня, — была подвергнута цензу­ре (вырезана). Это единственная сцена из фильма, которая была вырезана. Безвестный социалистиче­ский цензор обнаружил тем самым свое глубокое понимание поистине опасной силы католической идеологии: она отнюдь не является религией жерт­венности, отречения от земных радостей (в проти­воположность языческому потаканию страстям), христианство предлагает окольную стратагему по­такания нашим желаниям без необходимости платить за них, чтобы радоваться жизни, не боясь тлена и изнуряющей боли, ожидающих нас в конце. Если мы пойдем до конца в этом направле­нии, можно будет даже утверждать, что здесь нахо­дится решающий смысл жертвы Христа: вы можете потакать своим желаниям и радоваться, я же возлагаю плату за это на себя. Так что в шутке по поводу иде­альной молитвы, которую юная христианка возно­сит деве Марии, есть доля правды: «О ты, которая зачала, не согрешив, позволь мне грешить, не зачи­ная!» — в своей перверсивной функции христианст­во практически выступает как религия, под защи­той которой мы можем безнаказанно наслаждаться жизнью.

И все же впечатление, что мы не должны ничем платить, конечно, ложное: цена, которую мы в дей­ствительности платим — это само желание, поддава­ясь этому перверсивному призыву, мы компромети­руем наше желание. Нам всем знакомо чувство ог­ромного облегчения, когда, после долгого периода напряжения или воздержания, нам наконец позво­ляется «сделать это», «погрузиться» в прежде за­претное удовольствие — это облегчение, когда чело­век наконец «делает то, что он хочет», возможно, является моделью (не реализации, но) компромета­ции его желания. Иначе говоря, для Лакана жела­ние имеет глубоко этический статус: «не компроме­тируй свое желание» и «исполни свой долг» — в ко­нечном счете одно и то же. И вот чем соблазняет нас перверсивная версия христианства: предай свое желание, скомпрометируй то существенное, что действительно имеет значение, и ты получишь доступ ко всем мелким радостям, о которых мечта­ешь в глубине души! Или, как могли бы сказать сего­дня: откажись от брака, стань священником, и ты получишь столько маленьких мальчиков, сколько пожелаешь... Лежащая здесь в основе структура -это не столько «Радость-под-Условием» (ты смо­жешь получить «это» на условии некоего «иррацио­нального» случайного исключения / запрета), но скорее фальшивая жертва, притворство, будто у нас «этого» уже нет, что мы отринули «это», чтобы обма­нуть старшего Другого, скрыть от него, что на самом деле у нас это есть.

Так не является ли способом выбраться из это­го затруднительного положения переход от доктри­ны Радости-под-Условием к доктрине Радости-без-условия, примером чему является мистический опыт? … Основной вопрос здесь следующий: каким образом эта «доктрина Радости-под-Условием» соотносится с павлианской приоста­новкой нашего полного вовлечения в земные обще­ственные обязательства (жить в модусе как если бы — «с этого момента пусть все, у кого есть супру­ги, живут так, как если бы их не было, те, кто скор­бят, живут так, как если бы они не испытывали скорби, те, кто радуются — как если бы они не были рады, и те, кто приобретают, как если бы у них не было никакой собственности»)? И не представляют ли они две версии одного и того же принципа? Или же они скорее два прямо противоположных принципа? В «доктрине Радости-под-Условием» ис­ключение (будь дома в полночь и т. п.) позволяет нам испытывать радость, в то время как павлианское «как если бы» лишает нас возможности полноценно радоваться, так как заменяет внешние ограничения на внутренние: в этом случае граница пролегает не между наслаждением жизнью и его ис­ключением (отречением от нее), а располагается внутри самого наслаждения; иначе говоря, мы должны радоваться так, как если бы мы не радовались. Ограничения самого Честертона четко видны в том, что он настаивает на необходимости твердых вечных стандартов: он яростно протестует против «ложной теории прогресса», которая «считает, что мы меняем идеал вместо того, чтобы попытаться его достичь»[viii]. Чтобы доказать это, Честертон, по своему обыкновению, приводит серию блестящих примеров несостоятельности современных крити­ческих умов, опровергающих самих себя:

«Человек осуждает брак как ложь и распут­ных аристократов за презрение к браку. Он называет флаг погремушкой, но нападает на угнетателей Польши или Ирландии, ко­торые отнимают эту погремушку. Такой че­ловек сперва отправляется на политиче­ское собрание и там жалуется, что к дика­рям относятся как к животным, а затем бе­рет шляпу и зонтик и идет на научное соб­рание, где доказывает, что они и есть жи­вотные».

…От­вергая такую универсализацию, Честертон импли­цитно отвергает гегелевское самоотрицание, кото­рое является также фундаментальной процедурой в марксистской критике идеологии — вспомните зна­менитое брехтово «Что такое ограбление банка по сравнению с созданием нового банка?» или старое доброе «собственность — это кража» (иначе говоря, переход от кражи определенной собственности к понятию, что собственность как таковая уже есть кража). Первая глава «Коммунистического манифе­ста» полна таких перевертышей: от проституции как противоположности браку к самому понятию (буржу­азного) брака как виду проституции и т. д. и т. п. Во всех этих случаях Маркс обращается к идеям Ге­геля (впервые сформулированным во вступлении к «Феноменологии духа»), согласно которым, когда част­ное не соответствует меркам всеобщего, следует ме­нять сами мерки: разрыв между всеобщим норма­тивным понятием и его частными случаями должен отражаться в самом понятии как его внутренняя на­пряженность и недостаточность — однако разве ба­зовая матрица Честертона не включает в себя тот же жест самоотрицающей универсализации? Разве не в том заключается «истина» оппозиции между Законом и частными преступлениями, что сам За­кон является высшим преступлением?

В этом обнаруживается не только предел Чес­тертона, но, более того, предел перверсивного ре­шения, которое составляет само ядро «реально су­ществующего христианства»… Перверсия — это двойная стратегия нейтрализации этого не-существования: (глубоко консервативная, ностальгическая) попыт­ка установить закон искусственно, в отчаянной наде­жде, что мы будем «серьезно» относиться к пределам, ко­торые сами себе положили, и, в качестве дополнения, не менее отчаянная попытка кодифицировать само преступление Закона. Согласно перверсивному по­ниманию христианства Бог сначала ввергает чело­вечество в грех, чтобы создать возможность для его спасения через жертву Христа; согласно первер­сивному прочтению Гегеля Абсолют сам с собой иг­рает в игру — сначала отделяет себя от себя, вводит разрыв само-неузнавания, чтобы снова воссоеди­ниться с собой. Вот почему сегодняшние отчаян­ные попытки неоконсерваторов заново возродить «старые ценности» также в конечном счете пред­ставляют собой провалившуюся перверсивную стратегию введения запретов, которые уже нельзя воспринимать всерьез.

…Батай прекрасно понимал, насколько грехов­ная «страсть к Реальному» зависит от запрета, вот почему он открыто противился «сексуальной рево­люции», росту сексуальной вседозволенности, при­шедшемуся на последние годы его жизни:

«На мой взгляд, сексуальная беспорядоч­ность отвратительна. Я противник прили­чий, но в этом отношении я все же против тенденции, которая сегодня их отметает. Я не из тех, кто видит решение в пренебре­жении к сексуальным запретам. Я даже ду­маю, что человеческий потенциал зависит от этих запретов: мы не могли бы представить себе этот потенциал без таких запретов».

Батай тем самым довел до вершины диалектиче­скую взаимозависимость между законом и его трансгрессией — «система нужна так же, как и про­извол». Он любил повторять:

«Зачастую сам преступник жаждет смерти как ответа на свое преступление, как конеч­ной санкции, без которой преступление стало бы обычной возможностью, а не тем, чем оно является, чего желал преступник».

Именно по этой причине, в конечном счете, он был против коммунизма: он был за революцион­ный эксцесс, но опасался, что революционный дух чрезмерной траты станет затем частью нового по­рядка, даже более «гомогенного», чем капитали­стический:

«Идея революции опьяняет, но что проис­ходит потом? Мир повторит себя, и средст­ва нашего сегодняшнего угнетения завтра примут другую форму».

В этом, возможно, и заключается причина, почему Батай в строгом смысле досовременен: он ос­тается в рамках своей диалектики закона и его трансгрессии, запретительного закона как генера­тора трансгрессивного желания. Эта диалектика заставляет его прийти к ущербному перверсивному выводу, что нужно установить запреты, чтобы можно было радоваться их нарушению — никуда не годный прагматический парадокс. (И, между про­чим, разве Павел не пользовался этой диалекти­кой в Послании к Римлянам, в известном пассаже об отношении между Законом и грехом, о том, как За­кон порождает грех, желание его преступить?) Просто Батай оказался неспособным осознать пос­ледствия философской революции Канта — тот факт, что Закон сам является абсолютным эксцессом: Закон вторгается в «гомогенную» стабильность на­шей ориентированной на получение удовольствия жизни как разрушительная сила абсолютно деста­билизирующей «гетерогенности». На ином уров­не, но не менее решительно, «общество вседозво­ленности» позднего капитализма, с рабской покор­ностью выполняющее приказ суперэго «Наслаж­дайся!», возвышает эксцесс до самого принципа своего «нормального» существования.

Публикуется по изданию Жижек С. Кукла и карлик: христианство между ересью и бунтом. — М.: Изд-во "Европа", 2009. Начало Кукла по имени Теология

Продолжение следует

[1] Честертон Г. К. Ортодоксия // Вечный Человек / пер. Н. Л. Трауберг. Москва: Политиздат, 1991. С. 431.

[2] Цит. по: Честертон Г. К. Как сделать детектив / пер. с англ. В. Воронина. Москва: Радуга, 1990. С. 19.

[3] Честертон Г. К. Ортодоксия // Вечный Человек / пер. Н. Л. Трауберг. Москва: Политиздат, 1991. С. 460-461.

[iv] Честертон Г. К. Указ. соч. С. 399.

[v] Там же. С. 378.

[vi] Там же. С. 475-476

[vii] Много лет назад одна ироническая рецензия довольно точно отозвалась о «Звуках музыки» как о фильме, рассказывающем о глупенькой монахине, которая жила бы счастливо в своем монастыре, если бы мать-настоятельница не пригласила ее к себе и не принялась бы истерически настаивать на необходимости взобраться на каждую гору...

[viii] Честертон Г. К. Указ. соч. С. 379.


Прикреплённый файл:

 ortoban.jpg, 13 Kb



Оставить свой отзыв о прочитанном


Предыдущие отзывы посетителей сайта:

11 марта 01:48, Andrej:

В начале был Бог, и была Истина, и она была единственным Законом.

Когда Адам согрешил, он ещё не знал, что согрешил, пока Бог ему об этом не сказал.

Но несмотря на незнание, мы уже видим последствия - Адам прячется от Бога.

Так и мы - пытаемся спрятаться от своих грехов или во тьме внешней или отрицанием греха как греха.

Но как не называй, а отклонение от Истины имеет место быть. И человеку хочется исправить это отклонение, что порождает уже уклонение в ложь.

Когда ложь становится истиной жизни человека, то отклонение к Истине воспринимается как ложь, неискренность в первую очередь для самого человека.

Так возникает запрет. Граница между преступлением и законопослушанием. Граница между праведностью и порочностью. Ориентир для мятущегося человека... Кто бы мог подумать, что всё это в Боге и без Бога не может быть, как не смог быть Адам.

Но подобно Адаму мы прячемся в кустах, созданных Господом, стыдясь своей наготы. Нагота - не грех, но вот попытка спрятать её - да.


14 марта 23:29, Недалекий:

Удивительно актуальный текст.

В самом деле, мы мечтаем о прекрасном языческом мире с его жесткими правилами - с силой и запретом. Мы хотим жестоко наказывать за нарушение правил - именно потому, что христианство исполнило правило - переполнило и ликвидировало.

Язычество не предшествует христианству, но возникает из него как мечта, ортодоксальная мечта как ни удивительно. Льюис, Честертон, Толкиен


19 марта 04:34, Петр Иванов Мюнхен - Германия:

Редакции спасибо!

Да! Насмешка над теологией поразительна, насмешка эта над гордыней, которую вложили в теологию, горечь насмешки бьёт по мордасам ...несостоятельности современных крити­ческих умов, опровергающих самих себя...

Может быть этот замечательный славянин, Славой Жижек, поможет хоть как-то, хоть малой части той огромной публики, которая стремиться на его лекции...

Несомненно, этот атеист достоин внимательного и взвешенного подхода со стороны православных философов.


25 марта 16:39, Анатолий(О.С.Новиков):

Жалкая романтика "парадоксии"

Поддерживаю Петра в благодарности редакции за публикацмю С.Жижека. Очень даже ко времени: только что отбунтовали "Киски". Это, конечно, шумно, впечатляюще, но, согласитесь, всё-таки грубовато. То ли дело - интеллектуал! То же самое червоточное по отношению к Традиции и христианству дело, но как "изящно", "остроумно".

Ссылаться на авторитет Честертона и в то же время называть подонка эксгибициониста, публично занимающегося онанизмом - художником! С какой стати? С той же, что и Гельман считает Тер-Аганянца, рубящего иконы, творцом?

Всё это - давно знакомые и давно уже квалифицированные, как разрушительные, попытки поменять местами правое с левывм, высокое с низменным, правду с ложью и в коце концов - поставить на место Бога падшего ангела.



Ваше мнение об этом материале:

— Ваше имя
— Ваш email
— Тема отзыва

Ваш отзыв (заполняется обязательно):

Введите текст показанный на картинке:

Правая.ru


Получайте свежие материалы сайта себе на почту
Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Использование материалов допустимо только с согласия авторов pravaya@yandex.ru, с обязательной гиперссылкой на сайт Правая.ru.
 © Правая.ru, 2004–2019